— Чем он занимался в последнее время?
— Не знаю. Наверное, подделывал ключи и кредитные карточки.
— Я думал, что ты завязала, детка.
— Это было давно.
— Ну а в последнее время? Что этот парень делал в последнее время?
— Я слышала, какую-то грязную работу для Буббы Рока, — почти шепотом произнесла она.
— Буббы Рока?
— Да. Говори тише.
— Я сейчас. Будешь еще коктейль? — спросил Джерри.
— Да. И еще: мой, пожалуйста, руки после туалета.
— Знаешь, Робин, когда ты вошла, я услышал смешной звук. Я правда слышал, очень близко. Думал, мыши скребут. Теперь-то я понял — это твои мозги гниют.
— Кто твой участковый, парень? — спросил я.
— А никто. Я вышел на свободу чистым, оттрубил полный срок. Что, спутал вам все карты? — ухмыльнулся бармен из-под своей черной шляпы.
— Да я вот только заметил вон те бутылки с ромом, там, под стойкой. Что-то не вижу на них акцизной марки. Похоже, ты затариваешься дьюти-фри на островах и подмешиваешь их содержимое в коктейли?
Он опустил руки и глубокомысленно посмотрел на ряд выстроившихся бутылок за своей спиной.
— Наблюдательный, черт, — сказал он. — Спасибо, что обратил на них мое внимание. Робин, не упускай парня.
— Не лезь не в свои дела, Джерри, — ответила она.
— Он знает, я не хочу никому навредить. Я никого не достаю, ни к кому не лезу. Я не хрен моржовый. Ты ж понимаешь, шеф?
— Представление закончилось, — ответил я.
— И это вы мне? Я не мешаю жить людям, я получаю здесь оклад плюс чаевые, и мне не нужно лишнего шума, не нужно.
Я наблюдал, как он идет по направлению к кладовке в глубине бара. Походка у него была еще та, он шел, виляя бедрами, как педик, а руки были неподвижны. До конца жизни у парня будут нелады с законом. Интересно, откуда такие берутся? Генетические мутации или в детстве мало пороли? Даже прослужив четырнадцать лет в полиции Нового Орлеана, я не мог дать ответа на этот вопрос.
— По поводу Буббы Рока и иже с ним, — говорила между тем Робин. — Я тебе ничего не говорила, ты ничего не слышал, о'кей? Бубба — псих. Я знала одну девчонку, она пыталась работать только на себя. Так его парни облили ее бензином и подожгли.
— Можешь быть уверена: все, что я про него знаю, я узнал не от тебя.
Но в ее глазах застыл страх.
— Послушай, я знаю его всю жизнь, — сказал я. — Он все еще живет в доме на окраине Лафайета. Ничего нового ты мне не рассказала.
Она придержала дыхание и отпила из стакана.
— Я, конечно, знаю, что ты был хорошим легавым и все такое, — сказала наконец она, — но есть много такого, с чем не приходилось сталкиваться ни одному из вас. И не придется. Вы здесь не живете, вы лишь заходите. Понял, Седой?
— Мне пора, детка, — сказал я. — Мы живем к югу от Нью-Иберия. Если захочешь продавать червяков, милости просим.
— Дейв...
— Что?
— Приходи еще, ладно?
Я вышел в освещенные неоновым светом сумерки. Из соседних баров неслись оглушительные звуки рокабилли и диксиленда. Я оглянулся на Робин, но ее стул был пуст.
Возвращаясь домой, я ехал по шоссе I-10 вдоль водосбора Атчафалайа. При свете луны прибрежные ивовые деревья и полузатопленные стволы кипарисов отливали серебром. Ветра не было, и на черной поверхности воды отражался диск ночного светила. На фоне неба чернели силуэты нефтяных вышек; тут с залива донесся порыв ветра, зашелестели ивы на дальнем берегу, и безмятежный лик водной глади покрылся морщинами.
Я свернул с моста Бро у Мартинвилля на старую грунтовую дорогу, которая вела к Нью-Иберия. Электрический прожектор освещал белый фасад католической церкви XVIII века, во дворе которой под раскидистым дубом обрели вечный покой Эванджелина[2] и ее возлюбленный. Стволы нависавших над дорогой деревьев покрылись мхом, в воздухе пахло свежевспаханной землей и молодым сахарным тростником. Но у меня из головы никак не выходило имя Буббы Рока.
Он был из тех немногих белых ребят Нью-Иберия, которых нужда заставляла зарабатывать на жизнь, расставляя кегли для боулинга, а ведь в то время ни о каких кондиционерах и не слыхивали; жара стояла неимоверная, кругом с треском падали сбитые кегли, негры сквернословили, по металлическому желобу грохотали шары, способные запросто раздробить берцовую кость. Зимой он ходил без пальто, у него были вечно немытые волосы, он хрустел суставами пальцев до тех пор, пока те не выросли до гигантских размеров. Он не мылся, от него дурно пахло, ему ничего не стоило плюнуть девчонке на шею за десять центов. Про него ходили легенды: мол, в десять лет его совратила собственная тетка, он перестрелял из духового ружья всех окрестных кошек, пытался изнасиловать негритянку, которая служила в нашей школьной столовой; а еще, что папаша порол его собачьей цепью, а он в отместку поджег дровяной сарай, стоявший между свалкой и стоянкой катеров берегового патруля.
Как сейчас помню его серо-голубые, широко поставленные глаза. Казалось, они не мигали, словно веки были удалены хирургическим путем. Мы с ним как-то боксировали на окружных соревнованиях по боксу, матч окончился вничью. Сдавалось мне, хоть ты все кулаки обломай о его рожу, а он так и будет переть на тебя, сверля немигающим взглядом.
Пора бы мне и поостыть, думал я. В конце концов, какое мне дело до того, что парни Буббы Рока впутались в историю с падением самолета. Пусть себе федералы разбираются. А я постою в сторонке.
Когда я вернулся домой, на ореховые деревья опустилась ночь и только в гостиной слабо мерцал экран телевизора. Приоткрыв застекленную дверь, я увидел, что Энни прикорнула на кушетке возле телевизора; вентилятор раздувал ее кудри. Подле нее на столике стояли два пустых стаканчика из-под клубничного мороженого. Затем в углу я приметил Алафэр, одетую в мою старую джинсовую рубаху вместо пижамы: она не могла оторвать испуганных глаз от телеэкрана. Показывали документальный фильм о Второй мировой войне, солдаты шли строем по грязной дороге, а за их спинами лежал в руинах итальянский городок. За плечами вещевые мешки, в растянутых ухмылкой губах — дымящаяся сигарета; один парень нес щенка, завернув его в полу полевой куртки. Но вовсе не освободители Европы виделись Алафэр. Когда я взял ее на руки, худенькое тело била дрожь.
— Когда придут солдаты? — спросила она по-испански, уставившись на меня испуганными вопрошающими глазами.
Ей много о чем хотелось спросить, но наши с Энни познания в испанском были слишком скудны, чтобы ответить; дело было не только в словах — никому из нас, взрослых, не хотелось сообщать перепуганному ребенку о смерти матери. Должно быть, девочке и сейчас снились руки, сжимающие ее бедра и подталкивающие дитя к спасительному кислородному мешку; может быть, она даже считала меня, поднявшего ее из морской пучины на свет Божий, кем-то вроде святого, способного воскрешать из мертвых. Она с надеждой смотрела в мои глаза, надеясь увидеть в них отражение глаз своей матери. Но ни у меня, ни у Энни не хватало духу произнести слово muerto — «мертвый» по-испански.
— Adonde ha ido mi mama? — вновь спросила она на следующее утро.
Может быть, ее вопрос и предположил самый лучший ответ, который мы только могли дать ей. Она не спрашивала, что случилось с ее матерью, она хотела знать, куда ушла ее мать. И тогда мы все вместе отправились в церковь Св. Петра в Нью-Иберия. Можно, конечно, упрекнуть меня в том, что я нашел самый простой выход. Но, по моему твердому убеждению, лучше уж так, чем напрямую. Слова бессильны решать вопросы жизни и смерти, смерть не станет менее ужасной оттого, что кто-то тысячу раз объяснит на словах, что она неизбежна. Мы взяли ее за руки и ввели в церковь, туда, где под статуями Девы Марии, Иосифа и младенца Иисуса на витых металлических подставках горели восковые свечи.
— Твоя мама у Боженьки, — сказал я ей по-французски, — он взял ее на небо.
Она, моргая, смотрела на меня.
— На небе? — по-испански переспросила она.
— Да, на небе, — повторил я сначала по-английски, затем по-французски.
— En el cielo, — сказала Энни. — На небесах.
Сначала Алафэр ошалело уставилась на нас, потом губы ее сжались, а в глазах появились слезы.
— Ну, ну, малышка, — сказал я ей и усадил ее на колени. — Пойдем и поставим свечку. За твою маму, — добавил я по-французски.
Я зажег трут о горящую свечу и отдал его Алафэр, затем, взяв ее руку, помог ей поднести трут к фитильку свечи в красном стеклянном стакане. Капелька расплавленного воска слезинкой упала вниз; мы зажгли другую свечу, затем третью...
В заплаканных глазах Алафэр отражались красные и синие блики от свечей, горящих в стаканах на подставке. Она крепко обхватила ногами мое бедро, обвила руками мою шею, щекой я чувствовал тепло головки. Энни протянула руку и погладила девочку по спинке.
Когда на следующее утро я открыл дверь, чтобы отправиться на работу, верхушки деревьев еще скрывали розовое рассветное солнце. Стояло безветрие, вода у окруженного кипарисами берега была темной и неподвижной, только оттого, что вокруг круглых листьев водяных лилий кормились стайки лещей, по ней расходились круги, точно от капель дождя. Солнце поднималось все выше, оно уже осветило верхушки деревьев и рассеяло туман, державшийся у кипарисовых корней. Все предвещало ясный погожий день, раздолье для тунцов, солнечников и окуней, вплоть до полудня, когда нагреется вода и скроются тени от деревьев. Однако часам к трем стрелка барометра резко упадет вниз, небо быстро затянется серо-стальными кучевыми облаками, с первыми каплями дождя соберутся на кормежку косяки голубого тунца, и чавканье их ртов будет громче, чем шум дождя.