— Василий, в конце концов, есть Комитет по правам человека, я обращусь туда… А, чем черт не шутит, вдруг тебе удастся уехать из страны? Допустим, через два года, когда срок секретности у тебя закончится, ты ведь вполне сможешь эмигрировать?
— Да, может быть, и смогу, меня с моим образованием в любой стране примут, но у меня предчувствие — я не протяну и месяца, — грустно улыбнулся Найденов.
— Ладно, брось ты свои предчувствия. Значит, держимся вместе? Договорились? — протянул руку Полетаев.
— Попробуем, — вяло ответил Василий, пожимая руку Федора. — Только запомни, я тебе ничего не говорил. А ты случайно не на Ваганова работаешь? — также грустно спросил Василий.
— Я? На этого генерала? — удивился Полетаев. — А что тебе твое предчувствие говорит? Работаю или нет?
— Кто тебя знает. Да нет, конечно! Ладно. Если попробуешь что-нибудь сделать, я буду тебе благодарен. Только постарайся, чтобы не было хуже, чем сейчас.
— Постараюсь, — пообещал Федор. Он позвонил прапорщику, попросив выпустить его из камеры.
Вскоре щелкнул замок, на пороге появился изрядно навеселе прапорщик, уже успевший, как и Федор с Василием, принять на грудь.
Как только дверь стала открываться, Полетаев затянул фальшиво:
Ой, мороз, мороз, не морозь меня!..
Найденов сообразил и подхватил:
Не морозь меня, моего коня…
Оба выглядели в стельку пьяными…
7. «Любопытство губит мышей»
В Москве Грязнов с Левиным всерьез увлеклись культуризмом.
Легче иголку отыскать в стоге сена, нежели среди мытищинских «пельменей» отыскать того Пельменя, который упоминался в самохинской записке.
Левин и Грязнов распределили между собой немногочисленные легальные и полулегальные подвальные тренажерные залы, но результаты были нулевыми.
В один из залов, который имел громкое название «Воля», Самохин захаживал пару раз, но ни с кем никаких дружеских отношений не завязывал.
Помог случай. Зоя-Тюльпанчик, пришедшая на Петровку для дачи показаний, сказала, что совсем недавно к ней в общежитие заезжал один знакомый Саши Самохина, который интересовался, куда он запропастился. Этот самохинский знакомый был не кем иным, как внуком известного артиста Панаева, Игорем Панаевым.
Грязнов тут же в Доме кино узнал адрес артиста и, договорившись о встрече, помчался к нему домой.
Он оказался в большой четырехкомнатной квартире народного артиста СССР, который проживал на улице Алабяна; в этом же подъезде, только этажом ниже, вместе с матерью жил и его внук, Игорь.
Недолго повспоминав о ролях Всеволода Панаева и об общих знакомых с Петровки — а Панаев, как известно, сыграл в кино не одного милиционера и не одного начальника уголовного розыска, — Грязнов отправился к внуку Игорю.
Он оказался длинным, нескладным молодым человеком, учившимся на Высших сценарных курсах.
Игорь был удивлен и даже напуган внезапным появлением следователя. Он сказал, что действительно знаком с Самохиным, но их связывали чисто деловые отношения.
Самохин, который работал в фирме «ГОТТ», обещал Игорю достать очень дешевый подержанный «мерседес», а сам куда-то исчез. Взамен Самохин просил Игоря оказать ему маленькую услугу — отогнать самохинский «мерседес» в Шереметьево и там оставить на стоянке, что Игорь и сделал.
— А зачем это было нужно Самохину, он не сказал? — спросил Грязнов.
— Нет, не сказал.
— На ваш взгляд, это не было похоже на угон автомобиля?
Игорь замялся и ответил, что, если даже со стороны это так и выглядело, сам он машину не угонял, всего лишь выполнил просьбу своего знакомого. И ключи от машины потом передал Самохину, так что никак не может считать, что угнал чью-то машину, отвечал Игорь.
На вопрос Грязнова, зачем Самохину нужно было отгонять «мерседес», Игорь, еще более смутившись, раскололся.
Фирма «ГОТТ» срочно посылала Самохина в Германию, а у него были важные дела в Москве. И Самохин решил пойти на маленький невинный обман. Чтобы отложить поездку — а ехать в Германию он должен был на том самом «мерседесе», — Самохин решил инсценировать угон собственного автомобиля. А потом, когда он завершит свои дела в Москве, «мерседес» обнаружится на стоянке.
— Но ведь здесь нет никакого криминала, правда? — вытирая пот ладонью со лба, дрожащим голосом спрашивал Игорь. — Я тут ни при чем, а отношения Сашки с его конторой — это же его проблемы, правильно?
— Правильно, — соглашался Грязнов. — Я вас, Игорь, ни в чем не обвиняю. Мне только нужно, чтобы вы рассказали все, что знаете о Самохине.
Слава Грязнов стал расспрашивать Игоря о «пельменях». Игорь подтвердил, что в устах Самохина это было обобщенным прозвищем всех культуристов. А еще пельменем Самохин называл одного своего приятеля, совсем не качка, а весьма крутого каратиста, бывшего военного, которого уволили из армии за нарушение дисциплины.
Больше о пельмене-каратисте Игорь ничего не знал, разве только то, что бывший военный перед увольнением из армии пребывал в звании майора.
Ну это уже было кое-что, хотя и не слишком густо.
«Опять все упирается в армию, — думал Грязнов, возвращаясь от Панаевых на Петровку, — просто какая-то черная дыра — эти военные… И о Турецком по-прежнему никаких сведений, немцы заверяют, что усиленно разыскивают, контрразведка убеждает, что сбилась с ног. Турецкий словно в воду канул — не дай Бог, конечно… Ну что ж, придется опять пойти на поклон в военную прокуратуру, к Жене Фролову. Нужно поднимать дела всех майоров, уволенных из армии за нарушение дисциплины за последние пять лет…»
В спецпсихзоне было два Федора: Федор-злой и Федор-добрый. Так за глаза называли двух врачей пациенты. Федор-добрый — это врач третьего отделения Полетаев, а Федор-злой — естественно, главврач Кузьмин.
Почему за Кузьминым закрепилось прозвище «злой», никто не знал, но так уж было. Федор Устимович редко повышал голос, часто, но сухо и дежурно улыбался, когда спрашивал о самочувствии больных. Но все равно он был Федором-злым. Видимо, так его звали оттого, что он любил за любой, пусть даже самый незначительный проступок больного удваивать дозу вводимых препаратов.
А Федор-добрый потерял покой и сон. Не по дням, а по часам он из врача переквалифицировался в следователя, разгадывающего таинственные совпадения и малопонятные случаи, то и дело происходящие в психзоне.
Волосы буквально зашевелились у него на голове, когда он начал сопоставлять факты. Месяц назад один из больных первого отделения по кличке Куркуль напал на контролера, и тот, обороняясь, выбил ему глаз. Очень странно, как это мог Куркуль напасть, когда он, оглушенный лекарствами, еле ноги таскал. Однако Куркуль две недели ходил с глазом, заклеенным бинтами. Две недели назад во втором, кошкинском, отделении появился еще один одноглазый. Другой больной, бывший статист Мариинского театра, суетливый балерун, сказал, что не помнит, где потерял глаз. С ним случился обморок во время трудотерапии, когда он подметал двор, — видимо, упал и наткнулся лицом на лопату. Кошкин, как хороший анатом, продезинфицировал и зашил рану. Но одноглазый бывший солист, несмотря на потерю глаза, так же, как и прежде, постоянно пребывал в легкой эйфории, в день раз по сто подпрыгивал, бил нога об ногу, и неважно, что было в руках — лопата, метла или тарелка с кашей, — крутился на одном месте, делая различные па и вставая в классические балетные позиции.
Одним словом, балерун был по-прежнему вполне счастлив в своем болезненном состоянии. Так что кто-нибудь вполне мог даже подумать: а зачем, собственно, счастливому оба глаза?..
Федя Полетаев был абсолютно уверен, что если он снова окажется в подвале Кошкина и откроет второй контейнер, то обнаружит там глаза двух психов. И от этой уверенности волосы вставали дыбом и мороз продирал по коже.
Турецкий, как внушил ему врач Полетаев, пробовал заказывать себе сны. Перед тем как заснуть, он настойчиво просил кого-то послать ему хоть какое-то видение из прошлого. И по-прежнему видел одни кошмары.
Война 1812 года, Наполеон, и он — Турецкий — воюет на стороне Наполеона с русскими войсками. Говорит по-французски, хотя прекрасно понимает даже во сне, что сам французского языка, на котором говорит что-то Наполеону, не знает. Бонапарт отвечает Турецкому, естественно, на французском, Турецкий соглашается, отдает честь, хотя что ему говорил Наполеон — опять-таки неизвестно.
Проснувшись среди ночи, Турецкий долго пытался разгадать этот сон. Но безрезультатно. Вернее, он пришел к результатам плачевным.
«Если снился Наполеон, значит, я действительно сумасшедший, — думал Турецкий, ворочаясь с боку на бок. — Еще не хватало, если в скором времени буду не только без памяти, но еще провозглашу себя императором Франции. Нет, лучше не мучить себя этими снами, которые до добра не доведут. Да, кажется, у меня определенно едет крыша, не стоит говорить Полетаеву о наполеоновских снах…»