Юханан Магрибский
Лицо перемен
Когда в учебнике истории напишут несколько слов об этом времени, дети, читая, не поймут ничего. Они будут пролистывать истрёпанные страницы и скучать над длинными строчками сухих слов. Ничего не поймут. А надо только-то одно такое лицо поместить на вкладке с фотографиями — и как много станет ясно! Пропитое, оплывшее, безобразное лицо, небритое, тупое и сонное, которое не отличить от десятка таких же, созданных для того одного, чтобы видом своим показать всё дурное, невыносимое, тягостное, что только есть в России. Вот, смотрите внимательно в эти пустые глаза, смотрите и помните, что когда-то, когда расстреляли к чёрту капитана Краевича, вот этими глазами смотрела Россия — глазами своих тюремщиков.
А расстреляют, Краевич не сомневался. Знал, что приговорён — с первых дней, с самого начала. Теперь камера была пуста, а он то метался по ней, то вдруг замирал, прислушивался, и опять принимался расхаживать, ожесточённо и тревожно. Шаги гулко отдавались в пустоте. Где-то там, наверху, было окошко, такое маленькое и грязное, что он не знал, ночь за ним или день: а в камере вечно стоял тяжёлый смрад, было зябко и темно.
— А ведь испугался. Струхнул, струсил! — зло и горько прошептал он.
Краевич корил себя за страх перед казнью и этим спасался от страха позора. Страшно было подвести товарищей, загубить дело неверным шагом, молящим взглядом. Слезами. Нелепым, пустым и гибельным раскаянием. Сама мысль об этом приводила честолюбца в ужас, и он ускорял шаг, и без того сбивчивый и неверный.
Но у него был повод для гордости! Он одержал победу, даже здесь, даже теперь, проиграв всё! Прямо в этом чёртовом узилище. Было приятно вспоминать вытянутые от удивления рожи тюремщиков. Единственный раз тогда на них появилось осмысленное выражение.
Мысли Краевича, как и шаг, путались и сбивались: так же неожиданно останавливались, бросались вперед столь же внезапно, яростно, отчаянно и зло. Он вспоминал первый день в этом проклятом месте.
Когда толчок в спину чуть не бросил ничком, а за спиной лязгнул замок, Краевич испугался («Струхнул, струсил!» — опять повторил он сдавленным шёпотом); испугался он и четверых уголовников, по-волчьи глядящих из полутьмы: как из фильма вышли — расписные, с золотыми зубами. Они смотрели на него в упор, обмениваясь какими-то словечками, ему не понятными и вечно приправленными бранью. Тут Василь Палыч хохотнул… — это тот, что постарше, с плешью и седой щетиной — сплюнул и спросил: «Ты, шоль, Храевиш?».
— Я…
— Глянь, потерялся! А шо ж говорили, ты балакать умеешь? Брехали?
И тут его зло взяло: Краевич потерялся? Вот они, люди: говори, они готовы слушать! Он сказал тогда, совсем тихо: «Да что говорить-то? Надоело, братцы, — и будто смолк, но продолжил, давая голосу звучать: — Надоело в болоте сидеть, всю жизнь только и видеть, как чахнет и гниёт кругом всё, от чего сердцу радостней. Не могу уже говорить о том, как исчезает наша наука — не о чем! Нет её. Или о заводах вам рассказать? Нет, братцы, вы лучше меня знаете, что не делом мы заняты. Возимся без смысла — где бы что урвать, как бы напиться скорее, забыться скорее. А как душе не взвыть, когда кругом чернота без просвета? Или мы и душу всю пропили и нам чужд тот безумный охотник, что в безотчётной тоске прямо в солнце пускает стрелу[1]? — почти декламировал он. — Где наш новый Гагарин, когда наша ракета снова поднимется в небо, пробивая для человечества новые пути? Кто он, как родится здесь, если нам друг на друга — и то тошно смотреть?»
Он говорил те самые слова, что всякий раз с болью и звоном отзываются в русских сердцах. Он говорил с искренностью, верой, с жаром, и страх гнал его вперёд, к небывалым высотам, от которых захватывало дух. Он говорил в последний раз и уже не помнил, что в тюрьме; восторг высвободил его из заключения, вырвал и унёс ввысь. Он с улыбкой наблюдал, как меняются лица тех, кто его слышал, как сползает оскал. Смешно сказать — когда Краевич замолчал, покоряясь тяжёлой, но приятной усталости, он уже считал их своими друзьями — тех, кого так недавно не знал, тех, кого не знал и сейчас, тех, кто заставил его испугаться. Он уже начал забывать пьянящее чувство единения, но теперь принимал его как долгожданного друга.
В камере было темно и почти ничего не видно. Тишину нарушали мечущиеся шаги и редкие вскрики. Да, это было его победой! Вот уж никак не ожидали вохры, что уголовники с таким уважением отнесутся к… кому? Мятежнику? Разжалованному капитану? Начитавшемуся книжек юнцу из хорошей семьи? Чего стоило это нескладное: «Дык, эта… правду говорит» — это мужик сказал, молодой, чуть старше самого Краевича, высокий, долговязый и с по-телячьи честными глазами. Как его звали, Краевич так и не разузнал, но был благодарен ему за эту нелепую похвалу безмерно. Как же удивились вохры, а?..
В коридоре раздались шаги, в узкий глазок запертой двери скользнул луч света; после лязгнула железной цепью откидная крышка, и Краевич получил свою миску с едой. Ел он долго, бесконечно долго, а после уснул, забившись в угол.
Спал тяжело, тревожно, будто погружался в болото — обволакивающую, тянущую жижу, которая раз за разом возвращала его к безмерно растянутой немой и мучительной сцене: он, одетый в белоснежный парадный мундир гвардии капитана, чеканит шаг и видит перед собой одного лишь человека. Обрюзгшего, замотанного в ленты орденов, позорящего мешковато сидящий на нём мундир главнокомандующего. Краевич был от него в нескольких шагах, видел как от старости и разврата обвисли щёки Смирнова; его нижняя губа, вечно выпяченная, обнажала ряд фарфоровых зубов, даже нижние его веки отвисли и вывернулись, предъявляя отвратительную красную изнанку. Краевич знал, что взвод за ним, и шёл вперёд, против устава ускоряя шаг, его рука уже тянулась к кобуре, когда Смирнов наконец заметил капитана. Его глаза по-жабьи выпучились, блаженная улыбка слетела с лица, он зло что-то каркнул стоящему рядом министру и припустил прочь, через всю площадь. И в который раз Краевич замешкался, растерялся, не выстрелил, не нагнал. Тягучее болото сна засасывало его, заставляло опять и опять переживать тот миг, пока, наконец, Краевич не пережил подряд одну и ту же секунду сотни раз и очнулся, не выдержав пытки.
Из груди вырвался стон. Краевич поднялся — он хотел вскочить, как привык, но затёкшее тело не слушалось, в висках стучала кровь, а голова кружилась так, что удержаться на ногах было непросто. Он подышал на негнущиеся пальцы, пытаясь согреть, коснулся ими лица — лицо горело жаром. Краевич обхватил себя руками и осел на пол, прислонившись спиной к стене. Он понимал, что болен. Горячка, которая давно овладела душой, перебралась теперь и на тело. «Что ж, недолго осталось, — подумал он, — лишь бы эта разбрызганная, расплёсканная душа сумела вынести последнюю пытку». Эти слова ему понравились. Они точно передавали его чувства, ярко, красочно и коротко. Как звучали бы они с подмостков! Как отозвались бы в сердцах тех, кто услышит. Подмостки… подмостки строят для театра и эшафота — откуда будешь кричать? — он постарался улыбнуться собственной шутке. И опять повторил красивые и звучные слова, теперь уже без всякого смысла: они просто звучали в голове мерно и веско, не оставляя места прочим мыслям. Краевич снова забылся сном.
Сквозь пелену, спасительно окутавшую сознание, он слышал, как приближаются шаги, как лязгает откинутая крышка, бьёт по едва прикрытым глазам луч электрического света. Краевич безвольно поднялся, забрал с жестяного подноса еду. «Держитесь!» — уловил он громкий шёпот, и тут же дверца захлопнулась, оставляя узника в привычном сумраке. «За что держаться?» — только и подумал он, прежде чем опять погрузиться в тяжёлое, но спасительное забытьё.
Очнулся он разом, с единственной отчётливой мыслью — он слышал слова тюремщика: «Держитесь!». И голос был, кажется, знаком. Краевич, не обращая внимания на онемевшие члены, принялся мерить шагами комнату. Где он мог слышать этот голос? Почему «держитесь»? Что это значит? Кажется, на одном из собраний он мог услышать… да нет же, он сидит тут достаточно, чтобы голоса вохров стали привычны. Вскоре он измотал себя догадками настолько, что вспомнил об оставленной вчера еде. В миске не было привычной похлёбки: вместо неё он нашёл тугой свёрток. Сердце забилось: впервые за всё это время появилась надежда вырваться.
Он спешно разорвал обёртку, и обнаружил под нею сладко пахнущий сдобным тестом, мягкий, домашний пирожок, который, кажется, ещё сохранял остатки тепла, который одуряющее пах малиной и она немного горчила на языке, душистая, спелая. Пирожок только пробудил голод, но больше еды не было. Краевич понял это, торопливо перебирая содержимое свёртка: вместо съестного в его руках оказался маленький карманный фонарик. Щелчок — и лучик бесцельно забегал по стенам, не находя на чём бы остановиться. Краевич уже было решил, что свёрток пуст, но тут луч упал на остатки обёртки, и он разглядел среди них незамеченный клочок бумаги. Ровным, но спешным почерком написано: «Помощь близка. Будьте готовы ко всему. Держитесь. За жизнь!»