— Понимаю, — сказал старик, медленно и с трудом просыпаясь из своего оцепенения. — Морфий.
— Вы угадали, комиссар Берлах. В этом мире без него жить трудно.
Старик смотрел на потускневшее утро — после снега, выпавшего ночью, начался дождь — и как бы мимоходом спросил:
— Вы знаете, кто я?
— Мы знаем, кто вы, — ответила женщина, все еще прислонившись к двери и держа обе руки в карманах халата.
— Каким же образом вы узнали? — спросил он небрежно.
Она бросила ему на постель газету. Это была «Бунд».
На первой странице была фотография, как констатировал старик, сделанная еще весной, поскольку он тогда курил сигары «Ормонд-Бразилия». И под фотографией подпись. Комиссар бернской полиции Ганс Берлах ушел на пенсию.
— Все ясно, — проворчал комиссар.
Второй раз бросив на газету раздраженный взгляд, он, ошеломленный, фиксировал дату издания и впервые потерял самообладание.
— Число! — хрипло закричал он. — Доктор, какое сегодня число?
— Зачем вам нужно число? — сказала она бесстрастно.
— Сегодня пятое января, — в отчаянии пробормотал комиссар, наконец поняв, почему не звонили новогодние колокола всю прошлую ночь.
— Вы ожидали другое число? — спросила она насмешливо, с любопытством подняв брови.
Он закричал: «Что вы со мной сделали?» — пытался подняться, однако опять бессильно упал в постель. Несколько раз он пытался опереться на руки, а затем опять вытянулся. Врач вынула из кармана маленький портсигар и закурила сигарету.
— Я не хочу, чтобы в моей палате курили, — сказал Берлах тихо, но настойчиво.
— На окнах решетка, — отвечала она, кивнув туда, где лил дождь. — Я не думаю, что вы можете здесь что-либо хотеть или не хотеть.
Затем она подошла к старику, продолжая держать руки в карманах.
— Инсулин, — сказала она, глядя на него. — Шеф проделал с вами курс лечения инсулином. Он это любит. — Она засмеялась. — У вас еще не пропало желание его арестовать?
— Эменбергер убил немецкого врача по фамилии Неле и проводил операции без наркоза, — сказал хладнокровно Берлах.
Он почувствовал, что обязан заполучить ассистентку на свою сторону, и ради этого решился на все.
— Наш доктор натворил гораздо больше, — возразила женщина.
— Вы это знаете?
— Конечно.
— Вы признаете, что Эменбергер был в Штутхофе под именем врача Неле? — спросил лихорадочно он.
— Ну да.
— Убийство Неле вы тоже признаете?
— Почему же нет?
Комиссар устало посмотрел на серебряные капли, бьющие по решетке. Наконец Берлах нашел подтверждение своему подозрению. Почти невероятному подозрению, возникшему из старой фотографии и бледности Хунгертобеля. Подозрению, которое он тяжким грузом носил с собой все эти дни. Он мечтал дожить до этого заветного мгновения. Момента, когда наступит покой.
— Вы все знаете, — сказал он. — Значит, вы соучастница.
Его голос звучал устало и печально. Женщина посмотрела на него таким странным взглядом, что он поежился, затем засучила свой правый рукав. Кожа ниже локтя была обожжена в виде цифры, как тавро у скота.
— Может быть, вам показать и спину? — спросила она.
— Вы были в концлагере? — воскликнул комиссар удивленно и, устало приподнявшись на постели, взглянул на правую руку врача.
— Эдит Марлок, арестант номер 4466 в «лагере уничтожения» Штутхоф под Данцигом. — Ее голос был холоден и сух.
Старик откинулся на подушки. Он проклинал свою болезнь, свою слабость, свою беспомощность.
— Каким образом вы остались в живых? — спросил он.
— Это все очень просто, — ответила она, выдерживая его взгляд с таким равнодушием, как будто ее не могло тронуть ни одно человеческое чувство. — Я стала любовницей Эменбергера, — продолжала она.
— Это невозможно, — вырвалось у комиссара.
Она посмотрела на него удивленно.
— Мучитель сжалился над подыхающей сукой, — сказала она. — Мало женщин из лагеря Штутхоф имели шанс стать любовницей лагерного врача-эсэсовца. Любой путь спастись был хорош. Разве вы не пойдете на все, чтобы спастись из Зоненштайна?
Комиссар, дрожа как в лихорадке, пытался подняться в третий раз.
— Вы и теперь его любовница? — спросил он.
— Конечно. Почему нет? Однако, комиссар, вы очень любопытны. Вы отважились забраться в логово, откуда нет возврата. Не рассчитывайте на мою помощь. Я равнодушна к людям, так же как и к моему любовнику Эменбергеру.
— Почему, — продолжала она, — во имя чего вы не захотели довольствоваться расследованием мелких краж и зачем вы проникли в Зоненштайн — место, в котором вам нечего делать? Вероятно, старая полицейская ищейка захотела чего-то особенного? — засмеялась она.
— Преступник находится там, где его можно отыскать, — отвечал старик. — Закон есть закон.
— Я вижу, вы обожаете математику, — возразила она и закурила другую сигарету. Она все еще стояла у его постели, заботливая и готовая помочь, но так стоят не у постели больного, а около привязанного к плахе преступника, казнь которого считают деловитой процедурой уничтожения ненужной жизни.
— Я сразу подумала, что вы относитесь к категории глупцов, обожающих математику. Закон есть закон. Икс равняется иксу. Что может быть глупей! — засмеялась она. — Как будто в действительности существует определение, не принимающее во внимание силы, которой обладает человек. Закон не есть закон. Он есть сила; это изречение написано над долинами, где мы живем и умираем. В этом мире не существует истин, все ложь. Когда Мы говорим о законе, то подразумеваем силу; говорим слово «сила» — думаем о богатстве, а когда с наших уст срывается слово «богатство», мы надеемся насладиться пороками мира. Закон есть порок, закон есть богатство, закон — это пушки, тресты, партии.
Все ложь, закон не есть закон. Математика лжет, порядочность, разум, искусство — все они лгут. Вот так, комиссар. Нас, не спрашивая, посадили на хрупкую льдину, и мы не знаем зачем; нас несет в космосе, в пространстве удивительной пустоты и полноты, бессмысленное занятие, и нас несет навстречу водопадам, которые когда-нибудь встретятся, и это единственное, что мы знаем.
Так мы живем, чтобы умереть, так дышим и говорим, так мы любим, имеем детей и внуков, чтобы с теми, кого любим и кому подарили жизнь, превратиться в падаль, чтобы распасться на равнодушные, мертвые элементы, из которых мы состоим. Карты смешали, сдали, сыграли кон, а затем убрали опять. И именно потому, комиссар, что у нас нет ничего, кроме дрейфующей льдины из дерьма и льда, за которую мы уцепились, именно поэтому мы хотим, чтобы наша единственная жизнь — это мимолетное мгновение в свете радуги, протянувшейся над пеной и паром пропасти, — была счастливой, поскольку нам от щедрости земли подарена единственная, хотя и жалкая, милость: короткое время существовать на ней. Преступление, комиссар, состоит не в том, что есть богатство и бедность, а в том, что есть богатые и бедные, что на корабле, увлекающем всех нас в глубину, есть каюты для сильных и богатых наряду с переполненными квартирами бедняков. Нам говорят, мы все умрем — и это разделение не играет никакой роли. Забавная математика! Одно — смерть бедняков, другое — богатых, и между ними целый мир, в котором разыгрывается эта трагикомедия между слабым и сильным. Бедный умирает так, как он жил, в погребе на мешке или на разорванном матрасе, а если повезет, то на кровавом поле брани. Богатый умирает по-другому. Он жил в роскоши и хочет умереть в роскоши, он ведь культурен и, подыхая, хлопает в ладоши: аплодисменты, господа, представление окончилось!.. Вся жизнь была позой, смерть — фразой, погребение — рекламой, а все вместе — сделка…
Если бы я могла, комиссар, провести вас по этому госпиталю, по Зоненштайну, сделавшему меня тем, что я есть, не женщиной, не мужчиной, а только куском мяса, жаждущим все большего количества морфия, то я бы показала вам, старому, отслужившему полицейскому, как умирают богачи. Я бы открыла вам фантастические палаты, одни обставленные с халтурной роскошью, другие — изысканно и утонченно. Это сверкающие клетки веселья и мук, своеволия и преступления.
Берлах не отвечал. Он лежал больной и недвижимый, отвернув лицо. Врач склонилась над ним.
— Я бы назвала вам, — безжалостно продолжала она, — фамилии тех, кто здесь погиб и кто погибает, фамилии политиков, банкиров, промышленников, их любовниц и вдов, всеми уважаемые имена, а также фамилии спекулянтов и мошенников, заработавших миллионы одним махом! Они умирают в этом госпитале. Иногда они перед смертью богохульствуют, иногда проклинают удел иметь все и умирать, иногда в бархате и шелке палат сюсюкают молитвы в надежде как можно позже поменять рай на земле на потусторонний. Эменбергер дает все, и они с жадностью берут то, что он дает, однако им нужно еще больше, им нужна надежда — и он ее дает. Вера, которую они ему дарят, вера в дьявола, а надежда, получаемая взамен, — это ад. В восторге от своего врача, они добровольно соглашаются на неслыханные методы лечения, лишь бы продлить жизнь на несколько дней, на несколько минут. Так же и здесь шеф оперирует без наркоза. Все, что Эменбергер делал в Штутхофе, в этом сером необозримом городе бараков, проделывает он и здесь, в центре Швейцарии, в Цюрихе, под защитой полиции и законов этой страны и даже во имя науки и человечества.