Находят! Так почему бы не выплыть из небытия еще одному «Спасу»? Тем более, — привел он свой последний довод, — что это были мутные двадцатые годы, когда большевички подчищали все, что могли, и добирались порой до таких отдаленных скитов, что даже представить себе невозможно.
— Послушай, Иларион, — устало произнес Державин, — во все это просто невозможно поверить. Это раз. И второе. В те же двадцатые и тридцатые годы в России были такие умельцы, что…
— А ты все-таки поверь! Поверь! — посоветовал Воронцов. — Тем более что кто-то из старообрядцев незадолго до революции уже описал подобный случай, когда в частном иконостасе был найден настоящий Рублев.
— Но это, положим, редчайшее исключение.
— Хорошо, пусть будет исключение, — продолжал давить Воронцов. — Но почему бы подобному исключению не повториться еще раз?
Понимая, что графа не переубедить, Державин обреченно вздохнул и, как бы ставя точку в разговоре, произнес:
— Теоретически, конечно, возможно все. Но в таком случае этот «Спас» требует дополнительной проверки.
В мобильнике зависло длительное молчание, как вдруг он взорвался яростным воплем Воронцова:
— Да ты что, издеваешься надо мной?! Тебе что, официальных экспертиз мало?
— Я не сказал «экспертиз», я сказал — «проверки».
— Так проверяй же, проверяй!
— Но для этого надо лететь в Москву, а ты хорошо знаешь, что я туда не ходок.
— Ходок не ходок, — пробурчал Воронцов. — Приезжай ко мне, поговорим.
Сумев нарастить в свое время отцовский капитал, к тому же обладая определенным влиянием в среде русской эмиграции первой волны, точнее говоря, в кругу тех прямых потомков русских эмигрантов, без которых уже не представлялась как экономическая, так и политическая жизнь Америки, граф Воронцов еще в семидесятые годы приобрел вполне респектабельную недвижимость в «зеленом» пригороде Нью-Йорка, и пока Державин добирался на обновленном, светло-сером «Форде» до его особняка, он успел продумать и то предложение, которое уже заготовил для него скорый на руку Воронцов, и неоспоримые доводы, которые не позволяли очертя голову влезать в авантюрную, на его взгляд, сделку относительно доаукционного приобретения «Спаса».
Откровенно забытый к восемнадцатому веку, когда религиозная живопись взяла верх над иконописью, отрывочные упоминания о Рублеве начинают встречаться только в девятнадцатом веке, и даже в наиболее полном и авторитетном в то время Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона не найти имени Рублева. Интерес к нему начинает возвращаться чуть позже, вместе с интересом к иконе как таковой, чему, кстати говоря, способствовало коллекционирование икон старообрядцами.
Да, именно старообрядцами, так как поиски дониконовского письма пополнялись поисками икон знаменитых мастеров и прежде всего — Рублева. Коллекция считалась второсортной, если в ней не было хотя бы одной иконы Рублева.
0днако именно этот посыл, как это ни парадоксально, говорил в пользу «чистоты» «Спаса», которым в годы коллективизации советское правительство расплатилось с Армандом Хаммером за очередную партию сельхозтехники, поставленной в Россию.
Коллекция считалась второсортной, а это говорило в пользу того, что в годы революции и гражданской войны мог всплыть еще один и даже не один Рублев. Во многих старообрядческих «молельных» до сих пор живут легенды о принадлежности той или иной иконы кисти Рублева, которая была изъята чекистами.
«Да, все это так, — сам себе оппонировал Державин-скептик, — но при более поздней реставрации и атрибуции приписывающихся Рублеву икон они оказывались в лучшем случае иконами Московской школы шестнадцатого-семнадцатого веков».
«Положим, что бывало и такое, — не стал возражать Державин-романтик, — но именно приверженность всего старообрядчества к старым иконам и книгам именно в федосеевщине породила наилучших знатоков по иконографии. И именно федосеевцы владели истинными сокровищами по всем родам русской старины, включая и драгоценные иконы. И признанный авторитет по старообрядчеству Максимов пишет об уникальном случае, когда какому-то купцу из старообрядцев удалось скупить на корню весь иконостас древней церкви в Сольвычегодске, все иконы он продал потом в молельни старообрядческих общин от северных скитов до Москвы и Петербурга. И среди этих икон была икона Андрея Рублева. Причем это был девятнадцатый век. А «Спас», выставленный галереей «Джорджия», был передан Хаммеру в начале двадцатого века, то есть, все это лежит рядышком, и тому есть неопровержимое документальное подтверждение.
«Ну, положим, тот иконостас приобрел не какой-то там купец, — внес свои коррективы Державин-скептик, — а довольно известный в те времена собиратель старинных икон купец Папулин, к тому же эта находка — редчайшее исключение.»
«Пусть даже исключение, — хмыкнул Державин-романтик, — но почему бы подобному исключению не повториться еще разок-другой? И почему, собственно, вы, дорогой мой, исключаете возможность того, что кто-нибудь из комсомолят-чекистов, которые реквизировали в пользу государства богатейшие иконостасы северных монастырей и церквей, не наткнулся на Рублевского «Спаса», и именно этой иконе суждено было расплатиться с Хаммером?»
Прислушиваясь к доводам внутреннего оппонента, Державин скептически улыбнулся. Мол, воля ваша, сударь. Фантазируйте и предполагайте всё что угодно. Желаете найти еще одного Рублева? Желайте! Однако не надо возводить ваши желания до уровня научного факта. Это, простите меня за грубость, уже фальсификация.
«Но как же в таком случае «Спас», — привел последний довод Державин-романтик, — который ты только что видел своими собственными глазами, по которому проработал все сопроводительные документы и к которому у тебя нет ни одной зацепки?»
Уже поворачивая к особняку Воронцова, Державин скривился так, словно разболелись все зубы сразу. У него была на этот счет своя собственная версия, которую он не мог, к великому сожалению, рассказать даже своему другу, графу Воронцову. Эта версия, конечно, требовала самой тщательной проверки, но она была сопряжена с тайной государственной важности, которая уходила своими корнями в далекие тридцатые годы и которую, кроме него самого, могли знать еще три человека. Ольга Мансурова, которую он любил всю свою жизнь и из-за которой так и остался вечным холостяком, Лука Ушаков, с которым он работал когда-то в знаменитой Третьяковке, да его сын — Ефрем, который пишет свои иконы где-то под Сергиевом Посадом. Отработка этой версии требовала его личного присутствия в России, в столь любимой ему Москве, воспоминания о которой еще не иссякли в его памяти, но именно этого он и не мог себе позволить.
Воронцов уже ждал Державина, и как только тот выбрался из машины, произнес напористо, словно продолжил только что прерванный разговор:
— Ну так что? Надеюсь, надумал?
— Чего надумал?
— Лететь в Москву! — как о чем-то давным-давно решенном, произнес хозяин впечатляющей усадьбы с яблоневым садом, в глубине которого просматривался двухэтажный просторный дом с эркерами в оконных проемах.
— Слушай, Ларик, не дави на психику, — сморщился Державин, хотя и догадывался, что именно с этого вопроса начнется «выяснение отношений» с Воронцовым. — Я тебе уже говорил и