– Нет, это чепуха. Главное – привычка и боязнь простудиться, – перебил его Фараон. – Братец мой Торибио Лечуга в парикмахерской, даже когда его бреют, берета не снимает. А если дело до стрижки дойдет, снимет на минуту – и сразу кашлять начинает. «Так что, – говорит, – сам понимаешь, из парикмахерской я прямым ходом в аптеку, к донье Луисе». Во какие дела!
– И на свалке томельосской всегда полно старых беретов, – вдруг заметил весьма многозначительно дон Лотарио.
– Ну ладно, – вскочил вдруг виноторговец, – при чем тут это? Веласко опять захохотал, хватаясь руками за живот.
– Я сказал только, что, мол, много беретов потребляют у нас в городке, – как бы извиняясь, отозвался ветеринар.
– Ну так читать манифест или нет? – спросил. Луис Торрес, размахивая свернутой бумагой, как шпагой.
– Давай читай, – согласился Плинио. – Браулио зря не напишет.
Тот, склонившись над бумагой, начал: – «Сеньоры члены «Томельосского казино»! Наша достославная томельосская общественность, поддавшись наущению кино, телевидения и приезжих, хочет, чтобы мы обнажали головы…»
– Что за черт, что там задумали приезжие? – взорвался Фараон, который от вина становился раздражительным.
Последовал новый взрыв хохота, а насмеявшись, все снова принялись за вино, потом опять навалились на блюдо жаренных с чесноком потрохов.
– Ну ладно, я продолжаю… «Сельские чинуши, те, что молятся на футбол, шалопаи, что ездят учиться в Мадрид, Саламанку и Кадис, хотят, чтобы мы не покрывали больше голову. Эти, что вслед за американцами накупили мотоциклов, машин и тракторов, священники-республиканцы и пропойцы – любители хереса хотят, чтобы мы сняли наши береты, чтобы они гнили на свалке под химическими удобрениями…»
– Или я схожу с ума, или там написано: под химическими удобрениями, – не унимался Фараон и протянул руку, чтобы схватить бумагу.
– Я так и знал, что в этом месте ты не удержишься, – заметил Луис.
– Ради бога, это уж совсем мура, – упорствовал Фараон.
– Не похоже это на Браулио, – заметил Плинио, – он такого не скажет, да и мертвых не станет понапрасну поминать.
– А тут поминают, – подтвердил Луис, – да еще как поминают! Вот дальше смешно: «Мы, законные томельосцы, прямые потомки Апарисио и Киральте и лучшие в роду Бурильосов, Лара, Торресов, Родригесов и Сеспедесов, которые жили в этом городке, все мы испокон веку были виноградарями и не ходили голышом. Мы, в беретах, хозяева всей округи – до селений Робледо и Криптона, до Сокуэльямоса и Педро-Муньоса, до Мансанареса и Соланы… С беретом на голове уже много веков встречаем мы каждый день зарю и коротаем ночи, превращая наш городок в винную державу,[11] которой ныне завидуют Аргамасилья и Эренсия…
Берет – символ труда и чести самих достойных уроженцев нашего города, тех, кто превратил пустыри в виноградники, берет – знамя тех, для кого честь – превыше всего, тех, кто, наконец, создал наш герб, на котором изображен заяц в зарослях тимьяна…
С тех пор как городок наш – такой, каким вы его видите, со времен сестры Касианы и дона Рамона Ухены, со времени учителя Торреса и алькальда Чакеты, еще до рождения доньи Крисанты, когда кладбище было там, где теперь – площадь, а ярмарки устраивали на Ярмарочной улице… Да, в конце концов, саму революцию, давшую нам общество потребления, устроили наши предки с этим блином на макушке…»
– Ишь ты… ну чисто стихи!
– А ты помалкивай, нарочно так, чтобы запомнилось. Далее: «И старое кладбище и новое – все сплошь в беретах, венчающих черепа. Граждане томельосцы, мужайтесь и стойте до последнего – история принадлежит нам… А вы, чинуши и барчуки, с папиросками светлого табака и в штанах по последней моде, без ширинки, – вы отправляйтесь в «Кружок либералов» или в «Энтрелагос», сосите там свое виски с коктейлями, заедайте дорогими лангустами, из-за которых столько народу прозябает в нищете, а уж мы, истинные дети земли, мы останемся здесь, в «Сан-Фернандо», мы – старая гвардия, от сохи… В темных рубашках и в беретах мы будем пить чистую воду, разговаривать о виноградниках и курить крепкий табак, и то, что положено иметь мужчине, у нас будет таким, как положено…
И они еще называют нас простаками и отсталыми. Гром их разрази! Ведь благодаря нам у них есть кусок хлеба и виноградники, благодаря нам носят они эти дурацкие пиджачки в обтяжку, и, пока мы живы, черт возьми, в «Сан-Фернандо» всегда будет полно настоящих мужчин с покрытой головой… Простаки томельосцы, объединяйтесь, победа будет за нами!»
Они уже покончили с манифестом и почти все обсудили, когда принесли дымящихся цыплят.
– На всех хватит, кто пожелает.
Сдвинули столы и поставили сковороду посредине.
– Ну, ребята, навались! Куры по-деревенски. Давай, Веласко, и не говори потом, что мы тебе не хороши, – ораторствовал Фараон, – ведь вы зашли так – наобум, а вас ждет еда – пальчики оближешь.
– Но платить будем мы, – вскочил Луис.
– Нет, не ты нас сюда приглашал, и ты ни гроша тут не заплатишь, дорогой, но впереди у нас весь вечер и ночь, и никто тебе не помешает повести нас еще куда-нибудь…
– Ты с ума сошел, Антонио, – вмешался Плинио.
– Ни с ума, ни с чего другого. Просто я чувствую себя молодым и полным сил.
– Значит, это вино на тебя действует, – поддел его Хасинто.
– И на тебя точно так же, погляди, как у тебя глаза горят. Вино мне развязывает язык. Без вина и жизнь не в жизнь. Оно снимает тяжесть с сердца и дарит смех, подстегивает нервы, оживляет беседу; друзья от вина кажутся добрее, а женщины – все до единой желанными. Вино веселит и греет сердце. Очищает печень, делает язык острее, а слова весомее, разжигает шутки, будит блеск в глазах, подстегивает мысль, и вся жизнь становится сгустком удовольствий. Пить надо с умом, и тогда чувствуешь себя молодым, и в пыли видишь цветы, руки плачут по женщине, а ноги пускаются в пляс. Вино – это кровь, которая веселит плоть земли. То животворное сусло, из которого творится человек. Все великое в этой жизни ударяет в голову вином. Раскидистые деревья, пышнотелые женщины, кудрявые сады, дерзкие животные, птицы, не знающие законов, пестрые куропатки, мясо освежеванного ягненка, кипящее масло, ребенок, который копошится в пеленках, утро, врывающееся в окно, солнце на закате, отражающееся в стеклах, – все прекрасное и великое в этой жизни сильно, как вино.
– Сразу видно – виноторговец, – робко вставил Хасинто, а Фараон, не забывая о еде и наполняя стакан за стаканом, все не унимался, продолжая слагать гимн Дионису:
– …А когда настает твой черед и в изголовье тебе ставят свечи, это значит, ты потерял поддержку вина. Значит, в немощи ты позабыл о бутылке. Ты видишь жизнь в мрачном свете? От этого недуга есть средство – бочка. Ибо вода к нам приходит с небес, а вино – из нутра земли. Нет фильма лучше того, какой ты видишь на дне стакана. И нет в мире звуков слаще звона струи из боты. Прочисть же мозги пивом, а потом потихоньку принимайся за бутылку. Вот так – за вином и разговорами – и становятся мужчиной. В вине и песнях рассеиваются печали, растворяется тяжесть сердца. Стакан вина на бедре женщины – можно ли пожелать большего?
– Ишь дает, да он поэт почище Браулио! – не удержался Луис.
– …И что может быть лучше, чем сидеть под вечер за кувшином вина…
Когда поели, выпили кофе и перешли к обсуждению предстоящих развлечений, Плинио почувствовал, что все это ему начинает надоедать. Он устал от хохота, выкриков и гама. Надрывное веселье всегда вызывало у него сомнение. Ребячество это – пытаться таким образом стряхнуть житейские заботы и избавиться от гнетущей пустоты. И слишком тягостно для того, кто больше всего или, напротив, меньше всего хотел бы остаться один на один с самим собою и, уставясь на носки собственных башмаков, заглянуть в прозрачное прошлое или наверняка мрачное будущее. Вот люди и толпятся у стойки бара и пыжатся, желая показать власть, которой не имеют, и разговаривают голосами, какими, по их представлению, разговаривают люди сильные, и расписывают истории с женщинами, приличествующие какому-нибудь донжуану, до которого самому ему далеко, и уверяют, что, мол, везде-то ему почет и уважение, – словом, каждый устраивает свой собственный театр, в котором он играет роли, написанные на собственный лад. Изо дня в день каждый выходит на улицу, неся в себе целую труппу и полный репертуар утешительных сказок. И только у некоторых, очень немногих, нефальшивых, прекрасно понимающих, чего они стоят, манера поведения совпадает с тем, что творится у них на душе. Вот у таких, может быть, как он. Плинио никогда не испытывал жалости к себе. Ни жалости, ни восхищения. Однажды дон Лотарио спросил его: «Мануэль, а ты никогда себя не жалеешь?» – «Нет, я не жалею себя, но и радости особой себе не доставляю, – ответил тот. – Я к себе отношусь спокойно. Я занимаюсь в жизни тем, чем хотел. Не более и не менее. И знаю: то, что я делаю, – такой же обман, как, насколько я вижу, и то, что делают другие. Но надо быть терпимым и уметь принять условия игры, которые написаны нам на роду, вполне нам подходят и даже нас выручают. А вам, дон Лотарио, себя жалко?» – «Да нет и, в общем, благодаря тебе. Люди бывают двух типов: одним, чтобы жизнь была сносной, нужно что-то. Это – ты. А другим нужен кто-то. Это – я». – «Кто же это вам сказал, что мне не нужны вы?» – «Я знаю, Мануэль, что нужен, но иначе. Ты мне нужен такой, какой ты есть, я же нужен тебе как наблюдатель. Ты получаешь удовольствие, когда учишь меня рассуждать. А мне нужен ты сам и твои рассуждения, и, какими бы они ни были, я бы все равно был с тобой».