Когда Плинио с высот своих раздумий вернулся на землю – в «Мезон дель Мосто», он заметил, что ветеринар наблюдает за ним. И тогда, наклонившись, Плинио шепнул ему на ухо:
– Пойду в кафе «Комерсьяль», проветрюсь немного. Я что-то отупел от такого количества кур и вина. Не знаю, что буду делать потом. Если я не позвоню, приходите туда.
Он попрощался, сославшись на дела, и ушел. В кафе он сел за отдельный столик, попросил простокваши и попробовал задремать, но ничего не вышло. И скука и дремота, одолевавшие его после обеда, были, видно, чисто профессиональными. С папиросой в зубах, подперев рукою щеку, он наблюдал за движением на площади Бильбао. Из-за машин ничего не было видно. Ему до смерти не хотелось возвращаться в дом сестер Пелаес. Да и зачем? «Если говорить серьезно, Мануэль, на полном серьезе, дело закрыто». Сколько он ни напрягался, никакого следа не учуял. «Должно быть, комиссар уже звонил на улицу Аугусто Фигероа насчет отпечатков. Теперь все равно. Новильо, наверное, пошел разносить готовые рамки, а может, сидит в кафе «Националь» за газетой. Этот дурак Хосе Мария, пустив следствие по ложному следу, к сватовству тридцатилетней давности, блаженствует теперь дома, любуется своими четырьмя марками, которые он тяпнул из тайника за портретом дядюшки Норберто, отца рыжих сестер, того самого, что был нотариусом в Томельосо, потом в Мадриде, после чего отправился в Рим, откуда писал письма, а потом, однажды вечером, отдал богу душу». Прошел продавец газет, и Плинио купил газету. «Ну-ка, не появились ли рыжие сестрицы, изнасилованные где-нибудь близ колодца дядюшки Раймундо. Лучше бы, конечно, пойти в гостиницу да поспать – может, когда пройдет дремота после этой жирной еды и вина, глядишь, и придет в голову какая мысль, а нет – так черт с нею: завтра верну дело комиссару, закажу костюм У Симанкаса и отбуду к себе в Томельосо. Вот так-то оно лучше». Он расплатился. Выкинул газету и пошел к телефону – поведать дону Лотарио о своих планах.
Уже в кабине, отыскивая в телефонной книге номер «Мезон дель Моего», он заметил на обложке несколько номеров, записанных вкривь и вкось. Ему тут же вспомнилась телефонная книга рыжих сестер… вспомнилось, какой ждал в «Национале», как потом вернулись дон Лотарио с Фараоном, вспомнилась донья Мария де лос Ремедиос, с ее приливами, пышущая жаром цветущего тела, грудастая, в полном расцвете своего бабьего лета. Как все странно. Будто прочитав вдруг диковинную телеграмму, он почувствовал, что настроение у него проясняется, становится легким и почти лирическим. Словно все поры раскрылись. Осталось сделать последнее усилие. Он отыскал номер и позвонил в «Мезон».
– Послушай, Адела, пусть дон Лотарио подойдет к телефону… Дон Лотарио, я решил сходить к сеньоре Марии де лос Ремедиос. Посмотрим, что получится. Увидимся в «Гайянгос», выпьем там по рюмочке перед ужином.
– Хорошо. По крайней мере ты хоть оживился.
– Иду, чтобы развязать последний узелок… а точнее сказать – единственный.
– Попытка – не пытка.
– И скорее всего – опять какая-нибудь чепуховина вроде марок. Ну, увидим.
– Не спеши судить. Потом расскажешь. До свидания.
Тут же на площади Плинио взял такси и поехал в Верхний Карабанчель.
В Верхнем Карабанчеле Плинио не бывал с тех пор, как приходил сюда солдатом. Единственное, что осталось у него в памяти, – это темная каменная ограда, которая возвышалась вдоль тротуара по левую руку, если ехатв из Мадрида. Улицу Генерала Рикардоса, уходившую вверх, всю застроили, а в прежние времена здесь было чистое поле. Тогда через пустыри и пустоши ходил трамвай да иногда попадалась одинокая таверна, где рабочие играли в чехарду или спорили о политике. Теперь здесь пролегла улица с современными зданиями.
Он прошел мимо такого знаменитого в прежние времена Дома прессы; теперь, кое-как подкрашенный, кое-где облупившийся, он выглядел заброшенным. Виллы из красного кирпича – место отдыха столичных заправил, – которых раньше тут было множество, теперь либо вовсе исчезли, либо вконец обветшали. От некоторых осталась лишь зеленая садовая решетка да черные парадные ворота, а внутри, там, где раньше был сад, часто высились, словно непрошеные гости, уродливые здания.
Иногда еще встречались сельские постройки, где дверь под крашеным козырьком выходила прямо на улицу, внутри был узкий дворик с какой-нибудь зеленью, а в глубине – жилые комнаты. Когда Плинио проходил мимо такого дома, в памяти всплывали женщины тех времен – платья до пят, волосы собраны в пучок на затылке; под вечер они выходили на улицу выпить чего-нибудь прохладительного. Ему вспомнилась девушка из той поры, на которой он чуть было не женился, – у нее была лавочка, где продавались яйца, и большая родинка на подбородке. Когда он маршировал к себе в казарму, она, стоя в дверях лавочки, посылала ему вслед воздушные поцелуи.
Старая ограда значительно укоротилась, от нее остался только кусок – на память. Здесь, у выхода на площадь, выкурил солдат Плинио сотни сигарет и осмотрел множество девушек с пучками на затылке.
Мануэль чуть было не осел тут и не стал хозяином лавочки, да в последний момент передумал. Жизнь за прилавком – не его призвание. Он вернулся в селение с намерением заняться чем-нибудь, связанным с виноградом, и некоторое время даже был трактирщиком, но потом алькальд Карретеро предложил ему должность в Муниципальной гвардии.
Он остановил такси на площади, рядом с непременной в таком месте церковью, огляделся вокруг, и у него защемило сердце. Как раз здесь они устроили пирушку в день Святого Петра. В тот вечер самым старательным дали увольнительную в город и позволили идти на гулянье, есть жареные пончики и кататься на карусели с лавочницей, по очереди дарившей их своим расположением. В те времена всюду полно было квартеронов в фуражках, с белыми косынками на шее; они похвалялись своей дерзостью, танцевали чотис, раскинув руки как канатоходцы, садились, широко расставив ноги и наклонившись вперед, а рукою упершись в ляжку. Тогда еще в ходу была поговорка: «Коли есть мускулатура – ни к чему тебе культура». Этот народ считал своим долгом постоянно утверждать свое мужское достоинство. Что с ними сталось? Гниют, должно быть, на каком-нибудь католическом кладбище, и уж теперь, как говорится, не до песен им и не до женской ласки. А бедняжка лавочница, которую звали Консуэло, теперь, наверное, одна из тех вон согбенных старушек, что сейчас выходят из церкви. Сколько лет прошло, и от ее, когда-то такого родного лица только и осталось в памяти что родинка на подбородке. Все тут переменилось. Много временных построек унылого вида. Те; что строили с помощью банков, выглядят получше. И на каждом шагу – бары с телевизорами и машины. В прежние времена тут ходили желтые медленные трамваи – до Матадерос, до Нижнего Карабанчеля и до центра, до самой Пласа-Майор. Трамваи с деревянными скамьями вдоль вагона были битком набиты женщинами с корзинами, солдатами и служащими. Помнится, один раз была забастовка вагоновожатых, на их место сели железнодорожники, и трамваи ходили из рук вон плохо.
Главная улица, та, что выходила на площадь, выглядела почти как столичная, во всяком случае с претензией на это. Но на боковых, отходящих от нее улочках почти все дома были старые, особняки казались заброшенными и полно было пустырей и заросших травой участков. Кое-где еще меж заводских громад виднелись стада овец. Главная улица разрослась и помолодела, а вот прилегавшие к ней – обветшали. Словно как оживший ствол с засохшими ветвями. И не Мадрид, и не деревня. В виллах, построенных когда-то для отдыха, теперь не отдыхали – во всяком случае, по их виду этого нельзя было сказать. Какая-то мешанина сомнительного вкуса, новые дешевые дома и рядом – старые, неухоженные, серые, печальные.
Плинио пошел, ориентируясь по тому, что рассказали ему дон Лотарио с Фараоном. Свернул на улицу Эухениаде-Монтихо. Многие улицы были названы по-новому, в честь военных. Между двумя довольно заурядными зданиями был ровный пустырь, а за ним проглядывал, словно театральный задник, столичный квартал Мадрида. Несмотря на то что город разросся и в небо поднялись многоэтажные здания и желтые хвосты дыма, несмотря на хаос и импровизацию, которые натворили сумасшедшие и торгаши, несмотря на все это, Мадрид сохранил что-то от своего классического облика города времен Эдуарде Висенте. Купола старых храмов, забытая серая громада королевского дворца, старые черепичные крыши с трубами и слуховыми окнами, оставшиеся от XIX века. Башни с флюгерами, ровные ряды деревьев и непременное солнце, которое, прежде чем скрыться, кроваво ранит окна верхних этажей. Мадрид до 1936 года издали походил на провинциальный город Кастилии или восточной Испании с кое-как замаскированной бедностью. Не господствовали тут большие частные дома, покрытые патиной времен. Почти не было кирпичной архитектуры. И не в чести был основательный классический стиль. Над скромными, невысокими жилыми домами вдруг взмывала ввысь церковь, то тут, то там маячила частная резиденция или административное здание. Он был похож на большой средневековый город ремесленников, с грехом пополам приспособившийся ко времени, но не имевший ни возможностей, ни сил возвыситься над собственными башнями, как это удалось большим городам Европы. Современные небоскребы, разрывающие ровный городской пейзаж, принадлежат другому миру, иным представлениям, которые ничего общего не имеют с тем, что существовало здесь до них, – с церквями, дворцами или улицами времен Гальдоса. Они, эти небоскребы, – новый облик бедности и отсутствия вкуса. Они порождены не эстетикой гигантов, как небоскребы Нью-Йорка, а спекуляцией земельными участками и разрушают складывавшийся веками облик города. И в центре Мадрида произошло то же самое, что в его предместье – Карабанчеле: резкий, без перехода, скачок от средневекового дома с загоном для скота к блочному строению-улью, минуя широкие проспекты, как в Париже, и чинные каменные здания, высотой превосходящие церкви. Испанец всегда готов кинуться от самого дремучего консерватизма в безрассудную импровизацию. Тут нет архитектурного ритма, и ничто никогда тут не возводилось по заранее обдуманному плану. Либо, пытаясь удержаться на месте, насмерть закручивают гайки, так, что болт летит, либо же хватаются за самые отчаянные и рискованные меры без смысла и без разбора… Значительная часть испанской истории – серия судорог и дерзких выходок наряду с чудовищным умственным застоем и консерватизмом формы. Плинио вспомнилось, Хонас Торрес рассказывал как-то в «Сан-Фернандо» об одной своей знакомой, страшно набожной, которая всю жизнь держала лавочку на Почтовой улице, где предавали ткани для монашеских ряс; когда же дела у нее пошли худо, – а тут как раз хлынули туристы, – она открыла на пляже в Бенидорме магазин «Бикини». В пятидесятые годы она бы ни за что на свете не стала продавать и обычного купального костюма, но вот начался бум, и она от монашеских ряс перекинулась сразу на иную одежду – лифчик и трусики, да такие, что пуп наружу. И еще Плинио слыхал об одном человеке – тот в сороковые годы служил инспектором на танцах и штрафовал каждого молодого человека, которому случалось во время танца слишком приблизиться к девушке; теперь в Барселоне он содержал ночной клуб, где было много чего дозволено. А все оттого, что средний испанец очень впечатлителен и ленив мыслью, а потому готов идти, куда ветер подует.