Я не понимал Джилл, но она меня завораживала. Я проводил с ней все свободные вечера, а изредка, когда Баттер где-то шлялась, оставался у Джилл на ночь в ее маленькой квартирке в Джорджтауне. Она уверяла, будто любит меня, но я в этом очень сомневался. Ее привлекало мое положение «своего человека» в Белом доме, некий ореол, связанный с моей работой, а также, видимо, то, что я никогда не жаловался на свою бывшую жену Мэри, не строил из себя непонятого страдальца. Наоборот, я говорил, что она меня слишком хорошо понимала и что было бы ужасно, если бы Джилл последовала ее примеру. Временами я испытывал угрызения совести за то, что монополизировал Джилл, так сказать, изъял ее с ярмарки невест, но она говорила, что это уж ее забота. Когда ее потянет к оседлой жизни, она либо выйдет за меня замуж, либо уйдет. И говорила она это искренне. Несмотря на ее безыскусную ребяческую кокетливость, несмотря на все ее поверхностные увлечения, она была очень самостоятельна, решительна и по-своему мудра, как это ни странно.
Короче, я чувствовал себя словно в клетке, может быть золоченой, но все же в клетке.
— Как поживает Мигель? — спросила Джилл. — Баттер хотела бы видеть его почаще. Она называет его ацтекским Аполлоном. Баттер говорит, что такого красивого тела она еще не видела.
— Вот уж не знал, что она его так хорошо разглядела, — сказал я. — Боюсь только, что Мигель не ответит ей взаимностью.
Когда я думал о Баттер, мне всегда приходили в голову слова «унылая» и «долговязая». Нет, она-то Венерой не была!
Я рассказал Джилл о встрече с Гриром и Лумисом. Я всегда сообщаю ей всякие новости, если это не государственная тайна. Впрочем, Джилл умеет держать язык за зубами.
— Я думаю, Мигель прав, — сказала она. — Даже подумать противно, что…
Но тут сразу две лампочки замигали на пятиглазом пульте-чудовище и призвали ее в мир неотложных дел. «Пресса», — проворковала она, и прядь ее волос опять нежно обвили телефонную трубку.
Мне самому нужно было ответить на несколько звонков, и я проработал до половины четвертого, пока президент не сообщил по зеленому телефону, что готов меня принять.
Каждый раз, когда я входил в овальный кабинет с окнами на розарий, меня поражала одна и та же мысль: Пол Роудбуш выглядит именно так, как должен выглядеть президент. Он был высокого роста и мощного телосложения, однако без лишнего жира и без брюшка. Густые волосы, когда-то черные, теперь почти совершенно поседели. Подобно Эйзенхауэру, он обладал врожденной сдержанностью, подобающей его посту. Однако улыбка, которой он вас встречал, была на редкость искренней и добродушной. Каждый посетитель, если он только не был явным мерзавцем, нравился Полу Роудбушу с первого взгляда, и при этом, — я убежден, — он горячо надеялся, что время не заставит его разочароваться. В его улыбке не было фальши. Даже его политические противники оттаивали, встречаясь с ним. И женщинам нравилось его лицо. Они находили в нем силу и надежность — в упрямом подбородке, в густых бровях и в добрых морщинках на щеках.
Пол Роудбуш был удивительно цельным человеком. Его мысль не омрачали сомнения и неуверенность, столь свойственные интеллигентам, которых он собрал вокруг себя, чтобы они помогали ему руководить страной. Если он злился, то открыто, но почти никогда не бывал мрачен. Решения он принимал достаточно быстро и не менее быстро умел исправлять свои ошибки. О, они у него бывали, и еще какие, но ничто не могло поколебать его уверенности в себе. «Самое страшное заблуждение для руководителя, — любил он повторять, — это думать, что он во всех случаях прав. Шестидесяти процентов более чем достаточно для среднего человека, и я стараюсь придерживаться этой нормы». Из этого правила он делал единственное исключение — решение президента применить большую бомбу должно быть безошибочным. Всякий раз, когда речь заходила об атомном оружии, Роудбуш говорил: «Никаких ошибок! Здесь я должен быть прав на все сто процентов».
И в то же время в характере Пола была какая-то наивность; я уверен, избиратели это чувствовали и это им нравилось. Несмотря на свой возраст — пятьдесят восемь лет, — несмотря на то, что ему тридцать лет подряд пришлось вариться в одном котле с самыми закоренелыми политиканами, он сохранил почти ребяческую уверенность в том, что сумеет изменить мир к лучшему, если только приложит достаточно сил и пойдет достаточно далеко по новому пути. Он был куда большим оптимистом, чем я. Он верил в прогресс, в людей и во всевозможные идеалы, связанные со славным прошлым Америки, — идеалы, в которых сам я давно разочаровался. В этой убежденности была его сила и одновременно его уязвимость.
Ему были свойственны некоторые странности, забавлявшие меня. Например, он очень гордился своей шевелюрой. Для него, как для Самсона, густые волосы были своего рода символом силы, и я подозреваю, что про себя он считал лысеющих мужчин, вроде своего друга Стива Грира, уже не совсем полноценными, хотя старая поговорка утверждает обратное. Роудбуш ухаживал за своими волосами, как за бесценным садом. Он энергично расчесывал их щеткой раза по три, по четыре на дню.
В тот день, в четверг, когда я вошел к нему в кабинет, президент встретил меня как обычно. Он отложил газету, которую читал, и поднял очки на свою роскошную седую шевелюру, и они уставились в потолок, как глаза удивленной совы. Теплая улыбка осветила его лицо. Он встал, обошел стол и уселся на его угол рядом с единственным настольным украшением — набором авторучек, нелепо торчавших из головы золотого ослика, как длинные уши-антенны.
— Ну как там ваша шепчущая Джилл? — спросил он. Президент знал все, что происходит в Белом доме.
— Перечитывает Дайлэна Томаса, — ответил я. — Утверждает, что у него «хореографическое воображение», хотя, что это означает, никому не известно.
— Надеюсь, вы ее не обижаете?
— Стараюсь, как могу.
Личная жизнь президента была удивительно банальной, видимо, именно поэтому он любил сплетни и живо интересовался всеми скандалами и скоротечными романами Вашингтона. Но тут я должен покаяться в некоторой предвзятости к Элен Роудбуш: мне никогда не нравились женщины ее типа. Она была одной из тех бесцветных дам, которые настолько озабочены проблемой «а что люди скажут?», что просто неспособны сформировать и сохранить свою собственную индивидуальность. Я подозревал, хотя и не имел тому доказательств, что Пол и Элен Роудбуш большую часть жизни прожили, строго соблюдая некий договор, по которому интимная близость была частью некоего протокола.
— Итак, чем сегодня озабочены наши мальчики? — спросил Роудбуш.
Я перечислил с полдюжины вопросов, связанных с новостями, на которые следовало реагировать. Приблизительные ответы я уже подготовил, и он согласился со всеми, за исключением одного, который переиначил по-своему. В тот день вопреки обыкновению ничего серьезного не предвиделось, — хоть какое-то разнообразие! Август у нас проходил на редкость мирно. Оппозиционная партия заполняла газеты заголовками о своей Гудзоновской конференции и о выдвижении губернатора Иллинойса Стэнли Уолкотта кандидатом на пост президента. Он должен был выступить соперником Роудбуша на ноябрьских выборах. Мы считали, что справимся с ним шутя. Общественный опрос подтверждал это. Единственным нашим настоящим противником была наша самонадеянность.
Мы покончили с моим списком за пять минут, и тогда президент сказал:
— Мне звонил Стив. Он сообщил о просьбе Мигеля Лумиса и сказал, что подробности я узнаю от вас.
Я рассказал ему о нашей встрече в конторе Стивена Грира и о подозрениях Мигеля Лумиса. Когда я заговорил, президент вернулся к своему креслу и сел. Он слушал меня, положив подбородок на скрещенные пальцы.
— Дело паршивое, господин президент, — закончил я. — Хотя бы из-за Барни Лумиса мы обязаны дать юному Майку какой-то ответ.
Я сослался на Барни Лумиса, потому что никогда не обсуждал с президентом дела ЦРУ, Службы безопасности или каких-либо других секретных ведомств. Этим занимался сам президент.
— «Поощрение», — сказал он, как бы пробуя слово на вкус.
— Да, — сказал я. — У меня нет права задавать вопросы, и, надеюсь, вы понимаете, что я только передаю вам слова Мигеля…
— Об этом не беспокойтесь, — оборвал он, — «Физики». — Он нахмурился. — «Поощрительный фонд». Это о чем-нибудь говорит вам, Джин?
— Ни о чем, сэр. Я уже сказал Майку, что никогда об этом не слышал.
Несколько минут он сидел неподвижно, в раздумье. Потом проговорил:
— Джин, если это дела ЦРУ, то я ничего не знаю. Не могу поверить, что это их затея. Артур, конечно, старается, но эта история с молодыми учеными… Нет, я уверен, он бы мне сказал. Тут что-то не так.
— Допускаю, — сказал я. — В конце концов Майк не специалист по расследованиям. Молодые люди склонны к скоропалительным выводам.