Памяти моих бабушки и дедушки —
Анны Ларссон и Мадса Крузе
Я глубоко признательна Элизабет Мюррей за ее неординарное научное исследование, выполненное в гораздо большем объеме, чем требовалось, и Бенте Коннелен — за переводы на датский язык, помощь и рекомендации.
Благодарю также Карла и Лилиан Фредриксон за помощь в вопросах по сагам и гильотине. Созданием образа мистера де Филипписа я обязана предисловию Джона Мортимера к «Знаменитым судебным процессам Маршалл-Холла» Эдварда Марджорибенкса.
В вопросах достоверности фактов помощь Юдифи Фландерс бесценна.
Моя бабушка была писателем, сама того не зная. Она понятия не имела, как становятся писателями, но если бы и знала, ей и в голову не пришло бы заниматься этим. Альтернативный путь, по которому пошла Аста, теперь хорошо известен. Она вела дневники.
Моя книга включает в себя страницы из дневников бабушки, отчеты и стенограммы судебных заседаний, газетные статьи с описанием преступления и лиц, так или иначе с ним связанных, письма и документы, а также события, которые я помню лично. Это двойная детективная история: дознание истины и поиск пропавшего ребенка. В то же время это полет фантазии и свидетельство торжества случая.
Сначала я предполагала включить дневники полностью, но затем поняла, что это невозможно: объем книги составил бы миллион слов, не меньше. Кроме того, большинство моих читателей ко времени выхода в свет этой книги уже прочитают «Асту», если ее не перестанут издавать. Иногда кажется, что все на свете знают ее и хранят на полке первые четыре тома или, по крайней мере, выпуски в мягкой обложке. Поэтому я и включила в книгу лишь выдержки, а если вы захотите связать их воедино, просто обратитесь к своим экземплярам. Я же была вынуждена отобрать только те отрывки, что непосредственно касаются истории Эдит и Свонни.
Несколько слов для тех — надеюсь, немногих, — кто не читал «Асту», а только слушал запись дневников на кассетах или видел телевизионную версию. Напоминаю, что дневники охватывают период в шестьдесят два года, изданные с 1905 по 1944 год записи составили четыре толстых тома, и это еще не все.
Сейчас модно делать фильмы или телепередачи о том, как снимался какой-нибудь художественный или документальный фильм. Эта же книга рассказывает о том, как обнаружили дневники, и о долгой, почти вековой искусной лжи во благо.
Энн Истбрук Хэмпстед 1991
Июнь, 26, 1905
Idag til Formiddag da jeg gik I Byen var der en Kone, som spurgte mig от der gik Jsbjørne paa Gaderne I København.
Когда сегодня утром я вышла из дома, женщина спросила меня, не бродят ли по улицам Копенгагена белые медведи. Это одна из тех соседок, что часами простаивают за своими воротами в ожидании прохожих, с которыми можно поболтать. Должно быть, она думает, что я дикарка, да к тому же полоумная, потому что не англичанка и говорю по-английски плохо, запинаясь.
Здесь почти все относятся к нам с неприязнью. И не потому, что мы единственные иностранцы (которыми нас считают), — они привыкли к жителям Европы, но не любят нас, неангличан. Они говорят, что мы живем как животные, отнимаем у них работу. Как же, должно быть, несладко маленькому Моэнсу в школе! Но он не рассказывает, а я не спрашиваю — не хочу знать. Я бы предпочла не знать и о более скверных вещах: хочется только приятных новостей. Но здесь они редкость. Такая же редкость, как цветок на этих длинных пыльных улицах. Я закрываю глаза и вспоминаю дом на Хортенсиавай, березы и снежноягодник.
Этим утром, нестерпимо жарким и солнечным — до чего же трудно такую жару переносить в городе! — я сходила в лавку, что на углу Ричмонд-роуд, и купила эту тетрадь. По дороге я репетировала фразы, которые собиралась сказать, и, должно быть, произнесла все правильно, потому что продавец, вместо того чтобы заткнуть уши и презрительно ухмыльнуться, лишь кивнул и предложил мне тетради двух видов. Толстую, в жестком черном переплете, за шесть пенсов, и подешевле, в бумажном переплете, с линованными страницами. Я была вынуждена взять дешевую, так как не осмеливаюсь тратить деньги на такие вещи. Когда вернется Расмус, то непременно потребует отчета за каждый потраченный пенни. И это при том, что сам весьма неразумно разбрасывается деньгами.
Я вела дневник, когда была девочкой, но, выйдя замуж, прекратила. Последние слова в дневнике я написала за два дня до свадьбы, а на следующий день набралась решимости и сожгла все. Я решила, что в моей новой жизни для подобной писанины не будет места. Хорошая жена должна посвятить себя мужу и созданию домашнего очага. Об этом твердили все, и, наверное, я сама так считала. Более того, я воображала, что домашняя суета окажется приятной. Тогда мне было всего семнадцать, что и оправдывает мою глупость.
Прошло восемь лет, и теперь на многие вещи я смотрю иначе. Жаловаться бесполезно: если бы я и захотела поплакаться, слушать меня некому, и еще меньше желающих обо мне позаботиться. Поэтому все свои жалобы я оставлю на этих страницах. Странно: когда я купила эту тетрадь, мне полегчало. Я почувствовала себя даже счастливой, без всякой на то причины. В этом доме на Лавендер-гроув мне все так же не с кем поговорить, кроме двух мальчиков и Хансине, — только какая польза от бесед с нею? Не с кем вспомнить умершего и подумать о будущем ребенке. Ничего не изменилось. Вот уже пять месяцев я не видела своего мужа, и более того — два месяца от него никаких вестей. Тетрадь не сделала легче ребенка, которого я ношу, живот колышется, словно огромный мешок муки. Но она скрасила мое одиночество — худшее из всего, что мне приходится терпеть в этой ужасной чужой стране. Кажется, таким странным образом я положила ему конец. Когда вечером Моэнс и Кнуд отправятся спать, у меня будет занятие. Будет с кем поговорить. Вместо раздумий о Расмусе и о том, как можно человека не любить и не хотеть, но, однако, ревновать, вместо тревоги о мальчиках и о ребенке внутри меня я снова смогу писать. Да, я все запишу.
Именно этим я теперь и занята. Вошла Хансине. Принесла газету. Я сказала, что пишу письмо, и попросила не выключать газовый свет, как она обычно делает. Видите ли, экономит его деньги. В Копенгагене в десять вечера еще светло, но здесь темнеет на полчаса раньше. Со дня летнего солнцестояния Хансине уже трижды повторила это, так же как все время с настойчивостью сельского жителя напоминает, что дни становятся короче. Она спросила, не слышно ли чего о «мистере Вестербю». Она всегда спрашивает, хоть и знает, что почтальон заглядывает в оба соседних дома, но только не в наш. Ей-то что? Всегда кажется, что она презирает его даже больше, чем я, если такое возможно. Наверное, просто понимает, что, если он не вернется, мы с детьми окажемся в работном доме и она потеряет место.
Хансине вошла снова и предложила приготовить чай, но я отправила ее спать. Если деньги не придут, нам вскоре придется меньше есть, и, может быть, она похудеет. Бедняжка такая толстая, и продолжает толстеть. Неужели из-за белого хлеба? До переезда в Англию никто из нас его даже не пробовал. Мальчики полюбили белый хлеб и объедались им до дурноты. Нож для ржаного хлеба, который мне подарила на свадьбу тетя Фредерике, я убрала в буфет. Вряд ли здесь он когда-нибудь снова потребуется. Вчера я открыла буфет, посмотрела на нож — символ нашей прежней жизни — и чуть не разревелась. Но сдержалась. В последний раз я плакала, когда умер Мадс, и никогда больше плакать не буду.
Комната, где я сижу, «гостиная», — крошечная, но выручают открытые раздвижные двери в столовую. Вся хозяйская мебель ужасна, кроме зеркала. Впрочем, оно лишь менее безобразно — продолговатое, в раме из красного дерева, украшенной двумя рядами резных листьев и цветов. Зеркальное стекло пересечено веткой с листьями, вырезанной из такого же дерева. Вероятно, мастер посчитал это удачной находкой. В зеркале я вижу себя за круглым столом с мраморной столешницей и железными ножками. Такие столы не раз попадались на глаза, когда я проходила мимо открытых дверей кафе. Я сижу на стуле с заплатами из красно-коричневого гобелена на изношенных местах обивки, откуда все равно проглядывает конский волос.
Занавески не задернуты. Иногда проезжают экипажи, или двуколки, что более подходяще для этого унылого места. Иногда слышно, как на неровной дороге спотыкаются лошади. Если смотреть из французского окна направо, то видно сад — крошечный дворик с кустами, которые и зимой и летом покрыты черно-зелеными листьями. Дом очень маленький, но в нем ухитрились разместить столько же комнат, как в домах приличных размеров. Вокруг все потрепанное, и оборванное, но вычурное, что меня просто злит.