Влажные глаза старушки были устремлены куда-то в сторону, мимо капитана; почти незрячие, сейчас они безошибочно видели все, что оставалось там, в прошлом.
— Сели вечерять, Максим горилки выпил, мы с Катенькой маленько пригубили. Плакала я все...
— Разволновались, — поддакивая, поторапливал Лебедь. — А потом что?
— Потом-то? Спать легли...
Простодушный ответ старушки заставил капитана невольно улыбнуться.
— Про дочку она вам рассказывала?
— Как же, как же, — Оленька! — Глубокие морщины на лице Глафиры Емельяновны посветлели и снова, темнея, обозначились резче. — Максим еще за ней собирался. Катя и письмо написала. Да, видно, что-то передумала. Сама уехала, не попрощалась даже.
— Так уж и не попрощалась?
— То-то и дело, что нет, — горестно вздохнула старушка. — Пришла из церкви, а ее уж нету. Максимушка, спрашиваю, что это Катеньки не бачу? «Уехала», — говорит. Батюшки, куда, спрашиваю? «Домой». Зачем? «Сестра у нее, говорит, заболела, телеграмму прислала. Завтра, говорит, и я поеду, на работу пора...»
Теперь капитан слушал, не перебивая, не торопя.
— Уж так мне стало жалко! Батьку, думала, дождутся, а тут вон как! И самой-то жалко: на дорогу бы ей чего собрала. Некогда, видно, больно — вещички какие, и то позабыла.
— Какие вещи?
— Да я уж толком и не помню. — Глафира Емельяновна задумалась. — Женское все, лифчик там...
— Они у вас? — не выдержал ровного тона капитан.
— Да мне-то к чему? Максим подобрал.
— Долго он потом жил?
Старушка огорченно махнула рукой.
— Где долго! На другой день и уехал. Уж как просила, чтоб батьку подождал! «Не могу», — говорит. Со службой, что ли, у него там неладно — пасмурный такой. «Прощайте, говорит, мамо, неизвестно, когда теперь повстречаемся». — Конец платка снова скользнул по морщинистому лицу. — Так и вышло. Скильки вот годков опять — не едет, не пишет. Жив, знаю, а болит сердце у матери, болит, сынок!..
Дверь скрипнула. В золотом потоке света, упавшем в комнату, показалась полненькая в красном сарафанчике девочка. Увидев незнакомого человека, да еще милиционера, она смутилась, потом осмелела, бойко стрельнула темными вишневыми глазами:
— Тетя Глаша, хлиба покупаты?
— Купи, доня, купи, — повернувшись на скрип и просветлев, закивала старушка.
Дверь снова скрипнула, золотой клин на полу исчез, а с ним словно потемнело и лицо Глафиры Емельяновны.
— Своих внучат не довелось покохать, так на чужих радуюсь...
— Глафира Емельяновна, — возобновил Лебедь прерванный разговор, — а по дому сын вам ничего не помогал? Может, красил что, белил?
Старушка покачала головой.
— Нет, сынок. Что греха таить: никогда у него к дому душа не лежала. Не привык. Что и начнет — бросит...
Глафира Емельяновна горько вздохнула; не привыкший к случайным удачам, капитан прикидывал, как и с чего надо будет начинать обыск, сколько человек потребуется; как, наконец, объяснить доверчивой старушке, в чем дело. При знакомстве он сказал, что Гречко задержан за неуплату алиментов, но стоит матери на минуту задуматься, и она поймет, что вопросы незваного гостя вызваны чем-то более серьезным.
— В этот раз — тоже. Взялся было погребок в саду рыть, да не закончил, забросил...
Внимательно разглядывающий кухню капитан Лебедь замер, его крупные сильные руки, лежащие на столе, прижались к шершавым выскобленным доскам.
— Так...
Лебедь поднялся из-за стола, взволнованно прошелся из угла в угол. Хромовые сапоги его поскрипывали, и старушка, сама того не замечая, водила вслед за его шагами головой.
— Глафира Емельяновна, покажите мне ваш сад.
— Побачь, сынок, побачь, — закивала старушка. — Красота — дивная!
Вслед за хозяйкой капитан вышел в сенцы, миновал маленький дворик, предупредительно откинул заплетенную лозой калитку.
Буйно цвела знаменитая черниговская черешня. Словно на смотринах, выстроились ровными рядами коричневые деревья, сомкнувшие вверху свои белые могучие кроны. Пахучий холодок вливался в грудь; тугие завитки бело-розовых соцветий облепили ветки, кружили, словно бабочки, в воздухе, белым пухом лежали на земле — так пышно и щедро, что ходить здесь казалось невозможным. Цвела и благоухала прекрасная земля Украины!..
Осторожными движениями отводя в сторону белые ветви, Глафира Емельяновна вела капитана по саду, ее старое лицо полно было какой-то строгой материнской ласки и задумчивости.
— Тут бревнышки, не упади, — предупредила она. — Максим тут погребок и хотел ладить...
Лебедь вздрогнул — не подозревая, мать сама подталкивала Максима Гречко к ответу! Они стояли на полянке, окруженной цветущими деревьями; далеко сквозь коричневые стволы проглядывал высокий плетеный тын.
— Сынок, — негромко окликнула старушка. — Лихо у меня на сердце. Скажи: зачем ты ко мне пришел?
Лебедь бережно взял Глафиру Емельяновну под руку, взволнованно сказал:
— Пойдемте, мамо...
Бухалов не ошибся. Припертый к стене очными ставками, документами, подтверждениями свидетелей — всем тем собранным фактическим материалом, который полностью опровергал первоначальные объяснения, — Гречко отказался от своих показаний и дал новые. Внешне они выглядели довольно правдоподобно, чувствовалось, что Гречко долго и тщательно обдумывал их, но каждая строка протокола отдавала такой откровенной наглостью, цинизмом, что Бухалов стискивал зубы, залысины его краснели.
По-прежнему признавая себя виновным в том, что он бросил дочку (глагол, впрочем, употреблялся другой — потерял), Гречко показывал:
«В январе 1952 года я приехал в Заломовск за своей женой, Екатериной Уразовой. Вначале мы хотели забрать с собой дочь Олю, но сестра Кати, Дарья Уразова, уговорила нас приехать за дочкой после того, как мы устроимся с квартирой. Так мы и сделали. Выехали мы с поездом Харьков — Владивосток в город Иркутск. Службу в Иркутском аэропорту я действительно оставил самовольно, так как начальник аэропорта отказал мне в отпуске, чтобы съездить за семьей, а жить больше без семьи я не мог. В Иркутске я хотел поступить на механический завод, где зарплата была больше.
В нашем купе было четверо пассажиров: я с женой и двое мужчин средних лет, по виду нерусской национальности, похожие на якутов. Один из них, Иван, хорошо говорил по-русски, а второй не умел совсем. Между собой они говорили по-своему.
Мы проехали с ними ночь и день, а вечером они поставили пол-литра водки и пригласили выпить вместе. Мы вместе поужинали, выпили, выпила немного и Катя. Потом выпили еще поллитровку, и я лег спать на верхней полке.
Проснулся я ночью и услышал, что на нижней полке возятся. Я включил свет и застал Катю с Иваном. Я закричал. Катя и Иван убежали из купе. Я оделся, слез и стал думать, что теперь делать.
Потом пришла Катя, заплакала и сказала: «Я не знаю, как это получилось. Ты теперь со мной жить не будешь. Раз так вышло, я поеду с Иваном, он берет меня замуж».
Потом пришел Иван и тоже сказал, что он возьмет Катю в жены.
Катя очень плакала, я дал ей слово никому об этом не говорить, а дочку забрать себе. Катя написала записку сестре Даше, просила собрать Олю. С Катей мы договорились, что раз в год она будет писать мне «до востребования» в Чернигов и спрашивать, как живет дочка.
В Челябинске я сошел с поезда, а Катя с Иваном поехали дальше. В Челябинске я узнал, что можно хорошо устроиться на работу. Прожил несколько дней в гостинице и поехал в Заломовск за дочерью. Дочку я решил отвезти пока в Чернигов к своим родителям.
В Заломовск я приехал ночью и сразу решил уехать. Мне было тяжело обманывать Дашу, а правду сказать не мог, так как дал Кате слово не позорить ее. Даше я передал записку. Она спросила, почему на записке пятна, не плакала ли Катя. Я ответил, что это глупости, в планшетку, наверно, попал снег.
Даша собрала Олю, мы выехали в Москву. И тут я ее потерял, как рассказывал об этом. Это моя вина, и я буду отвечать.
В 1955 году я был проездом в Чернигове, но у родителей не был. Зашел на почту и получил письмо «до востребования» от Кати. Она писала, что живет хорошо, родила сына, но очень скучает по Оле и часто плачет. Просила написать, как она себя чувствует, веселая ли и вспоминает ли маму. На конверте был указан обратный адрес — какое-то село в Якутии. Фамилия у Кати была уже двойная: первая своя, а вторая — нерусская. Адрес я не запомнил, а конверт потом порвал, так как начал жить с Грачевой и боялся, что она начнет ревновать.
В заключение могу добавить: когда я отбуду наказание за то, что потерял дочь, я возьму ее на воспитание, так как глубоко осознал свою вину. Настаиваю, чтобы мне разрешили свидание с дочерью...»
— Да!..
Бухалов возмущенно крякнул, обхватил руками голову.
Никакая грязная выдумка, даже такая непотребная, как эта, не могла поколебать его веры в человека: отребье не в счет. Бухалов ни на секунду не допустил мысли о том, что Гречко говорит правду, — для этого капитан слишком хорошо изучил его, тут внешнее правдоподобие значения не имеет. Все крайне просто: петляя, Гречко выдвигал новые варианты, обязательная проверка их требовала длительного времени, отодвигала неизбежное — расплату. Прием сам по себе шаблонен; за многие годы работы в милиции Бухалов привык ко всяким неожиданностям, к отступлениям от общепринятых норм, вел дела позапутаннее и посложнее, но никогда, пожалуй, на душе у него не было так скверно и неуютно, как сейчас. И неожиданно, отозвавшись уколом в сердце, пришла мысль: почему его жена — милая, хорошая женщина Ася, человек большой души, умерла совсем молодой, а вот такая гадина, которой ничего не стоит прикончить человека, дышит воздухом, нагличает и, чего доброго, еще останется жить?..