Пожалуй, раз уж выпало так, что я, взявшись говорить о своей семье, стал и хроникером Зверя, следует отступить и упомянуть о некоторых иных фактах и людях, принимавших участие в этой истории.
Сначала поимка чудовища была поручена капитану Дюамелю и его драгунам, однако, будучи человеком пусть и достойным, но лишенным живости ума, он лишь устраивал облаву за облавой, изничтожая волков и прочее зверье и нимало не мешая Зверю. Тот, словно издеваясь над храбрым капитаном, появлялся то в одном, то в другом месте, выматывая людей и внушая суеверный ужас простым жителям Оверни.
И стоит ли удивляться, что в скором времени особым распоряжением короля на смену Дюамелю прибыл некто Денневаль, известный охотник на волков, человек вспыльчивый и самоуверенный, полагавший, что умение и опыт помогут быстро одолеть Зверя. Но вышло иначе. Зверь не соизволил даже показаться Денневалю, обходя и капканы, и начиненные ядом приманки, и потому разгневанный подобным поворотом король прислал в Жеводан Антуана де Ботерна, начальника королевской охраны и носителя королевской аркебузы.
– Опасный человек, – помнится, сказал мой отец, услышав эту новость, пожалуй, впервые он показался мне взволнованным. – Я много слышал о нем. – И после выплюнул брезгливое: – Еретик. И враг честных католиков.
– Он сумеет остановить Зверя? – спросил я, давя иные вопросы, готовые сорваться с языка, но отец лишь покачал головой и, поднявши очи в небо, ответил:
– Подобное лишь в руках Господа нашего, ибо Зверь есть бич его, посланный в наказание и испытание, ибо тот, чья вера крепка, избегнет клыков, но тот, чья душа потрачена ересью, смраден. И смрад сей влечет к себе Зверя, как влечет волка запах крови... И сказано в книге Осии: «И я буду для них как лев, как скимен буду подстерегать при дороге. Буду нападать на них, как лишенная детей медведица, и раздирать вместилища сердца их и поедать их там, как львица; полевые звери будут терзать их».
– Я не понимаю...
– Ты веришь, мой сын. И это главное.
Тетя Циля была против нашей дружбы, она животным инстинктом своим понимала исходящую от меня опасность, она пыталась рассказать о ней Йоле, но тот, мечтательный скрипач, фантазер и человек иного, лучшего мира, не слушал.
Йоля желал мне помогать. Йоля приходил, звонил в дверь и, поставив в коридоре свой портфель с веревочной ручкой, доставал из него учебники.
Стефа была счастлива, я тихо ненавидел Йолю за его упрямство, за нежелание оставить меня в покое, но вот странное дело – ударить не мог. И Вожак на него не рычал.
Наверное, это был мой шанс, и я его использовал. Я смирился с визитами, я начал слушать, я начал пробовать, я начал выть от счастья, когда, наконец, начал понимать.
У Йоли просто все. Дважды два, трижды три. Сложение-вычитание-дроби-делители-знаменатели... он непостижимым образом делился со мной этим знанием, как делился с Вожаком мамиными бутербродами, а со Стефой – игрой на скрипке. И я, получая свою долю, становился другим.
Свет к свету.
Урок к уроку. Удивление учителей, осторожные похвалы завуча. Внезапная инициатива равнодушной директрисы и перевод. Минус год, минус пропасть.
И мы с Йолей одноклассники. Чуть позже появились Пашка и Юрка, неразлучная парочка, которая вначале попыталась указать мне на мое место – мое, естественно, по их представлениям, а потом, зарастив ссадины и уняв юшку из носу, предложила мир.
Мир перерос в дружбу. Стефа была счастлива, я... я не знаю, я просто был, привыкая к тому, новому, изменившемуся ко мне миру Калькутты. Вожак сказал бы, что у меня появилась стая, но Вожак не умел говорить, а я не задавался подобными вопросами.
Что я помню о том времени? Улицы. Бесконечные улицы, все разные и вместе с тем похожие, не то отражения, не то сестры. Окна. Люди. Улыбки или крик:
– А, что ты творишь?!
Тополиный пух и ломкие свечи старого каштана, что рос в нашем дворе, каждую осень рассыпая по асфальту глянцевые плоды. Собирали, набивали карманы, связывали в бусы и грозди, создавали австралийское боло и грузила для сети. Срывали еще не созревшие, колючие и зеленые, стесывая о ступеньки и поджаривая на солнце – получались бархатистые на ощупь шары.
Помню мечты, совершенно глупые и общие. Уехать. Убежать. Пройти землю от края до края. И Йолину игру на скрипке, от которой подступала к горлу неясная тоска. И Пашкины рисунки мелом на асфальте, и Юркины приемчики из подсмотренных на отцовском видаке.
Счастливый миг всемогущества, которое так быстро забывается.
И да, вся Калькутта была нашей. Играла. Частью ее игры был кирпичный недострой и бункер у реки с сырыми, осклизлыми стенами, кучами битого стекла и ржавой койкой. Велосипедная рама и три ведра, в которых тягали с реки песок, а к реке – стекло, чтобы засыпать в яму. Индейские шалаши в ивовых зарослях и настоящие луки из срубленной лозы. Луки не стреляли, песок набирал сырости и расползался грязью, Стефа, счищая ее с брюк, ворчала, а я был счастлив.
Именно тогда я был совершенно счастлив, хотя и не понимал этого.
Лешка ждал в торговом центре, сидя на перилах, мотал ногами и грыз ногти. Думал.
– Привет, – сказал он. – Это хорошо, что ты мне позвонила. Давай сюда.
– Что давать? – Ирочка, наоборот, подумала, что звонила она совершенно зря и что присутствие Лешки сейчас совершенно неуместно, что вообще его догадки о Тимуровых странностях ничего не объясняют, да и имеет право Тимур быть странным...
– Кредитку давай. Да не бойся, не насовсем, я номер перепишу. Пробью этого твоего Тимура, который вдруг щедрый такой.
Лешка спрыгнул с перил, едва не столкнувшись с пухлой дамочкой, обремененной детьми и пакетами.
– Давай, давай, подруга, будем смотреть, куда ты влипла.
Никуда она не влипла, все нормально и даже замечательно. У нее есть работа и хороший предлог не появляться дома, хотя, конечно, бабушка будет возмущена, мама впадет в истерику, а отец скажет что-нибудь нелицеприятное об Ирочкином поведении. Ну и пускай, в катакомбах Тимуровой квартиры было тихо, уютно и поразительно безлюдно.
– Что я вижу? Сомнения?
Лешка скользнул по пластику взглядом и вернул. Ну да, у него же память абсолютная. А вид нелепый. По-весеннему прохладно, а он без куртки. Длинная жилетка с множеством карманов поверх старого свитера с заплатами на локтях, широкие джинсы, заправленные в высокие ботинки, и ко всему бандана, прикрывающая Лехины кудри.
– Думаешь, зря дернула? И что у каждого есть право на личную жизнь? И на небольшие странности?
– Мысли читаешь, – буркнула Ирочка, подстраиваясь под длинный Лехин шаг.
– Э нет, подруга, небольшие странности хороши в небольших порциях. Смотри, к тому, что вчера было, добавляется неожиданная просьба заночевать, притом совсем не с целью...
Все-таки смутился, закашлялся, хотя не болел класса этак с третьего.
– Ну ты поняла, да? Потом экскурсия эта, дверь, которую нельзя открывать. И тут же ключи, как нарочно для того, чтобы ты открыла. Если он не хочет, чтобы ты туда лезла, то какого ключи сует?
– Не знаю.
– И замки на всех дверях. Паранойя? Но тогда тем более ключи не дал бы. Щедрость... два дня тебя знает и уже дает кредитку. Хотя неизвестно, есть ли там деньги?
Деньги были. Наверное, много-много больше, чем потратила Ирочка, а тратила она без оглядки и стеснения. Нет, ну поначалу-то стеснение было, но Лешкин насмешливый взгляд, бухтение его, домыслы, собственные сомнения и предчувствие, с каким видом Тимур встретит Ирочкины покупки, привели к результату, неожиданному для нее самой.
Она купила вдвое против того, что собиралась.
Она возвращалась в дом, обвешанная пакетами, пакетиками и угрызениями совести, но Тимур не стал задавать вопросов, чеки, заботливо собираемые Ирочкой по магазину, велел отправить в мусорное ведро, и вообще сказал, что уходит.
Дела у него.
И у Ирочки тоже. Ирочку ждет пустая комната, бинокль, тетрадь и набор шариковых ручек. А еще, как выяснилось позже, стопка газет, но не серьезных, деловых, которые читает отец, а пухлых, пестрых. «Желтых».
Она окончательно перестала понимать что-либо, и снова захотелось позвонить Лешке. Впрочем, от этого шага Ирочка удержалась.
Над кладбищем орали вороны, стаи их клубились, то поднимаясь в воздух, то опускаясь на ветки-штыри весенних тополей, чтобы в следующий миг вновь взлететь. До кладбища не добралась весна, обосновавшаяся в городе, пропитавшая теплом улицы и дома, тут она не решалась подступить к цементному забору, в тени которого скрывались остатки снега. На кладбище земля дышала сыростью, темные стебельки, пробиваясь сквозь жирную плоть ее, выглядывали наружу, блестели слезною росой.
На кладбище ничего не изменилось.
Ближние могилы в аляповато-ярких венках нетленной пластмассы, лаковый гранит да золоченые буквы. Чем дальше, тем меньше лака и позолоты, и буквы стираются, и кресты-глыбы стареют, идут рябью, оспой возраста. Покрываются шубой блеклого мха и коростой ломкого лишайника.