То, что теперь Тимоти ни в чем, кроме родного отца, не нуждается и нуждаться не будет, служило мне слабым утешением. Мой сын был еще слишком мал, и его вполне могло ослепить, околдовать сверхбогатство отчима: особняк площадью в девятнадцать тысяч квадратных футов в округе Марин, места в отдельной ложе на матчах «Фортинайнерс» [7], летний дом на Гавайях. Я, отец Тимоти, исторгший из своих чресел семя, давшее ему жизнь, отныне был низведен до статуса погасшей луны в захолустной галактике, до положения семиюродного дяди, о котором вспоминают не чаще двух раз за всю жизнь. Я писал Тимоти письма, отправлял послания по электронной почте, посылал небольшие подарки, однако у меня самого эта мышиная возня способна была вызвать только слезы. Я и плакал — плакал о своем потерянном сыне. И о своей жене тоже. Мне действительно очень недоставало Джудит: ее голоса, ее смеха — всего. Если бы она вернулась, я бы принял ее с распростертыми объятьями, в одно мгновение все забыв и простив. Но пока мне не оставалось ничего другого, кроме как стараться не падать духом и поддерживать связь с сыном. Увы, Тимоти писал и звонил мне все реже, и неудивительно — нам почти не о чем было говорить. Я ничего не знал о его новой школе и его друзьях. Думаю, Тимоти и его мать были счастливы: Джудит всегда умела добиваться своего. Так она смогла перейти на другой уровень, смогла спасти сына и от меня, и от того, что я совершил.
Дни летели за днями, чередой проходили месяцы. Я продолжал опускаться на самое дно. Вы спросите (и будете правы), почему я так и не нашел другой работы, почему не вернулся хотя бы к подобию прежней жизни? Почему я хотя бы ни с кем не поговорил? Те немногочисленные приятели, что у меня еще остались, советовали или перебраться в Сиэтл, или сесть на антидепрессанты, или попробовать особый комплекс упражнений, который, как мне известно, запрещен даже в Китае. Одиночество тоже легко можно было одолеть, ибо в Манхэттене полным-полно не обделенных умом и терпением женщин, способных выносить мое отчаяние и депрессию достаточно долго, однако я пока не чувствовал в себе готовности к подобным экспериментам. Человек более мужественный на моем месте попытался бы сопротивляться, спорить, бороться, отстаивать свои права, поднимать на щит достижения и успехи. Но мир — как все мы понимаем слишком поздно — нелицеприятен, и по большому счету ему все равно, кем ты был когда-то. Для него важно только одно — кто ты есть сейчас, а моя индивидуальность оказалась такой же эфемерной, как сшитые на заказ костюмы, которые я носил прежде. Впрочем, должен признаться честно: за тем, как разваливается на куски моя прежняя жизнь, как растворяются в небытии работа, брак, сын, дом, деньги, друзья, я наблюдал как бы со стороны и даже испытывал некое извращенное удовольствие, прикидывая, что же у меня в конце концов останется. В те дни даже самые незначительные мелочи вроде привычки хрустеть костяшками пальцев или завязывать шнурки двойным бантом доставляли мне невероятное удовольствие, представляясь неоспоримыми доказательствами того, что я все-таки жил на этой планете раньше, а не свалился на нее с неба, мокрый, одинокий, несчастный — новорожденный сорокалетний человек.
Со временем я привык к сырой квартирке в убогом домишке на Западной Тридцать шестой улице. Квартира состояла из гостиной, маленькой, но довольно новой кухни, спальни не больше восьми футов глубиной и крошечной ванной. В комнатах я поддерживал относительную чистоту, хотя меня никто никогда не навещал. Счета я проверял за маленькой конторкой, сидел на маленьком диване, ел за простым столом с единственным стулом (посуды у меня был лишь необходимый минимум — всего десять или одиннадцать предметов), спал на узкой односпальной кровати. Ковровая дорожка в общем коридоре была протерта и затоптана до такой степени, что напоминала тропинку в поле, окна не мылись лет десять, а пожарные выходы, похоже, были заколочены наглухо. Изредка в доме появлялся управляющий — пожилой, добродушный латиноамериканец с десятком ключей на поясе; он либо сопровождал рабочего-дезинсектора, либо менял лампочки на лестничной клетке, однако большую часть времени он проводил в полуподвале, руководя своей нелегальной мастерской по ремонту кондиционеров, или приглядывая за внуками, которых у него было несколько. Всего в доме жило примерно пятьдесят душ, и поначалу я старался как можно меньше общаться с прочими квартирантами, считая свое пребывание здесь временным. Однако несколько месяцев спустя я начал присматриваться к соседям и, сталкиваясь с ними в коридоре или в подъезде, охотно вступал в разговоры, надеясь, что полученные сведения помогут мне составить психологическую карту дома. Вскоре мне стало ясно, что около четверти жильцов вполне счастливы и довольны и находятся на пути наверх, например — несколько молодых девушек, получивших хорошее место в офисе, или тридцатилетняя супружеская пара пакистанцев, которые заработали достаточно денег и собирались купить собственную небольшую квартирку. Все остальные с различной скоростью катились по наклонной вниз, при этом почти каждый являл собой пример гротескного искажения того, что мы обычно считаем нормой. Например, среди жильцов была разведенная пятидесятилетняя женщина, брошенная детьми и умирающая от рака; ее грудная клетка провалилась и ссохлась, так что подниматься по лестнице на свой этаж ей стоило огромных усилий, а волосы от химиотерапии стали такими редкими, что, встречаясь с ней, я без труда различал беззащитно-розовую кожу на ее макушке. Кроме нее в доме обитали разорившийся биржевой маклер, которому трижды в неделю доставляли высококачественную марихуану; несостоявшаяся балерина с плохой кожей, чья неспособность найти работу медленно, но верно выталкивала ее на панель; полоумный торговец, нелегально занимавшийся экспортом устриц; толстый мужчина без видимых источников дохода, который каждый день выходил на прогулку со своим пекинесом и красной тростью и возвращался несколько часов спустя, держа в одной руке пропитанный жиром пакет жареных цыплят, а в другой — видеокассету с гомосексуальной порнухой из лавчонки за углом; когда-то почти знаменитый, а теперь почти семидесятилетний отставной журналист — автор пространных, некогда животрепещущих и новаторских материалов в «Спорте иллюстрейтид», «Эсквайр», «Харперз», «МакКоллз» и прежнем «Лайфе», куривший сигарету за сигаретой и днями напролет громко перхал за закрытой дверью своей квартиры, с трудом вымучивая из себя несколько строк для малоизвестных спортивных сайтов во Всемирной паутине; одна русская пара, которая то бурно трахалась, то не менее бурно выясняла отношения (различить эти два процесса на слух было положительно невозможно); пожилая итальянка, жившая на доходы от принадлежавших ее покойному мужу двух лицензий на право вождения такси в Нью-Йорке, которые она отдавала напрокат «Бенголи такси компании» в Квинсе, и так далее, и так далее… Неудивительно, что в доме витал дух безразличия и одиночества, а в коридорах пахло смесью освежителя воздуха и табачного дыма и раздавалось приглушенное бормотание телевизоров, передававших исключительно комедийные сериалы — в том числе и о молодых, честолюбивых профессионалах, живущих в многоквартирных домах в Манхэттене. Мы — те, кто никуда не уходил днем, — относились друг к другу по большей части настороженно, ибо зрелище чужой неудачи и несчастья только напоминало нам о наших собственных бедах.
Джудит прислала мне почтовую открытку, в которой писала, что нынешнее лето и осень она, Тимоти и ее муж проведут в Тоскане, а если там станет слишком жарко — на несколько недель поедут в Ниццу, так что, в случае необходимости, мне следовало разыскивать ее через ее адвоката. В каждом городе, который они будут посещать, добавляла она, у Тимоти будут частные учителя, так что его учеба не пострадает.
Я внимательно рассмотрел открытку. Почерк Джудит показался мне уверенным и твердым; он не свидетельствовал ни о бурных переживаниях или резких эмоциональных подъемах и спадах, ни — если судить по отсутствию левого наклона букв — о чрезмерном самоконтроле. По ее почерку я мог безошибочно определить, что открытку Джудит писала в настроении деятельного оптимизма, мысленно вычеркивая пункт за пунктом в списке вещей, которые необходимо сделать: подыскать Тимоти приходящую няню, заплатить за стрижку газона, предупредить о переадресации корреспонденции, черкнуть открытку этому бедолаге — бывшему мужу… Счастливая женщина и жена, занятая милыми и приятными мелочами.
После этого я опустился еще на одну ступеньку вниз. Жизнь, как я теперь слишком хорошо понимал, никогда не бывает такой, какой она нам кажется. Зеркальное стекло притворства оказалось разбито вдребезги, и за ним открылся реальный пейзаж; наконец и он рассыпался на куски. Да, я опустился вниз еще на ступеньку, но ничего страшного я в этом не видел. Мне казалось, я потихоньку растворяюсь, истончаюсь, становлюсь прозрачным, почти невидимым, превращаясь в ничто. Я не стал возобновлять истекшую медицинскую страховку, забыл заплатить взносы в ассоциацию адвокатов, перестал проверять свою электронную почту и ходить в кино на новые фильмы. Я ни с кем не встречался, ни с кем не обедал, редко разговаривал, забывал все, что читаю, и не видел снов. В Манхэттене можно жить такой бессодержательной, пустой жизнью и тем не менее неплохо проводить время. Не имеет никакого значения, что у вас нет работы и что вы эмоционально дезориентированы. Сам город — загадочный, безразличный, постоянно меняющийся — остается доступным для исследования. При этом полезно надевать хороший костюм, оставшийся у вас от прежних времен, так как в этом случае никто не станет задавать вам лишних вопросов, и вы сможете беспрепятственно просачиваться в самые неожиданные места и пользоваться мужскими туалетами. Да, выглядеть респектабельно очень удобно, а я, как ни странно, по-прежнему производил впечатление человека приличного и деятельного, когда, надев пиджак, повязав галстук и помахивая кейсом, целеустремленно шагал неизвестно куда. Город не станет возражать, если хорошо одетый джентльмен будет слишком долго сидеть на парковой скамейке или торчать на углу; напротив, он как будто призывает вас оставаться в безвестности, окутывая облаками скрипящей на зубах пыли. Дома, тени, лица приглашают погрезить наяву, предаться созерцательному бродяжничеству. Я так и не стал одним из говорливых уличных философов со свалявшимися волосами и траурной каймой под ногтями, но, как и все они, я не раз подходил достаточно близко к границам, за которыми начиналось безумие.