Ну, не торопиться, конечно, приступить к делу продуманно и четко. Но чтобы в конце концов было самое главное — горячее тельце ребеночка на твоих ладонях, жадный его ротик на твоем сочащемся молоком соске. Колонистки на острове рассказывали, что ничего сладостнее этого прикосновения нету. Когда впервые кормишь, понимаешь: это твое творение, частичка твоя, кровиночка, отныне и на веки веков.
А что касается истинной любови? В конце концов, каждая баба актриса, может быть, даже покруче Мордюковой! Изобразим чего-ничего, а там, может быть, если повезет и постельно совпадем и раскроемся, чего не случается?
Так что самое мудрое, как всегда, одно: вовремя смыться. И бог с ним, с этим городом, с этой Щеколдиной и ее Зюнькой, с этой иудоподобной Гороховой и всем прочим!
Все решаемо, сажусь в электричку на Москву, добираюсь до своей бывшей турфирмы, бухаюсь в ножки Витьке Козину, пусть хоть уборщицей берет или на машинке отстукивать. А он жучок еще тот, с ментами якшается, — пол-Москвы в дружках, чего-нибудь да схимичит. Тем более что нынче, кажется, для столичного местопроживания и прописка не требуется.
А Москва она и есть Москва. Там все возможно. Даже самое невозможное…
Приблизительно так я раздумывала, бредя по проселку уже при свете дня и радуясь, что в прошлогодних полях, заросших бурьянами, не наблюдается ни одного человека и никто не видит нелепую дылду, шлепающую босиком по теплой пыли, с ободранными коленками и исцарапанными ходулями, в грязной непросохшей юбке, которая облепила бедра и задницу, в черной от ила, подранной кофтенке, с исполосованной крапивой до багровых ожогов мордой и со все-таки не потерянным пакетом с бумагами, слаксами, полбутылкой текилы и шматом недоеденного Зюнькиного сервелата в ручонках.
Я то и дело бормотала, словно уговаривая самое себя: "Нет, все верно! Как эти самые чеховские три сестренки: «В Москву! В Москву! В Москву!»
А ноги сами собой вели меня совершенно в другом направлении.
Господи! До чего же приятно ощутить себя снова дитем! Когда я увидела Гашу, она торчала над грядкой в огороде за их избой и растыкивала в парную землю рассаду капусты. Я что-то прохрипела, перебравшись через плетень, она поглядела на меня издали из-под ладошки и закричала:
— Ефим! Топи баню!
И — началось! Как из-под земли, повылезали белоголовые ребятишки, как оказалось, уже из Агашиных внуков, без дополнительной команды накинулись на поленницу и потащили березовые дрова к баньке на берегу, туда же трусцой пробежал муж Гаши, выкатывавший из погреба какую-то порожнюю бочку из-под солений, на крыльцо вылетела одна из невесток с полотенцами.
Конечно, я догадывалась, что в своем дому Гаша держит себя по-иному, чем с дедом, но чтобы по властительности она была сравнима с крутизной и безапелляционностью Екатерины Второй, я и представить не могла. Здесь все и вся крутилось вокруг Агриппины.
— Где ж ты шалалась, деточка? Мы тебя уже неделю ждем! По всем срокам! — неодобрительно заметила она. И мне стало стыдно — я ведь и не собиралась к ней заруливать. По крайней мере с ходу.
Она обтерла черные от земли заскорузлые руки о брезентовый передник, обняла меня, и мы, обнявшись, поревели.
Когда-то дед изредка навещал Гашино подворье и прихватывал с собой меня. В детстве ее деревня казалась громадной. А сейчас будто все съежилось, скукожилось, уменьшилось и оказалось, что всей деревни — десятка три изб из серого от возраста и непогод леса, отгороженных от речки Медведицы полосами приусадебных огородов. На окраине деревни стоял древний ветряк, но мельница уже лет сто не работала, сквозила дырами, с ломаных крыльев свисали ошметки парусины. Лес прижимал деревню к реке, и его зелень почти сливалась с садами. Яблок здесь всегда было много, но поздних, которые Гаша снимала, когда уже поджимали первые заморозки. Дед ругался на селян и пробовал окультурить сады, но все новое зимами тут вымерзало.
А вот пасеки были почти в каждом дворе, и воздух гудел и звенел от пчел.
Самая мощная пасека была у Гаши, вернее, у ее супруга, тихого и молчаливого, почти до немоты, мужика. На Гашины повеления он лишь улыбался и кивал. Усы у него были седые, на голове — плешка, но лицо крепкое, без морщин — наверное, от настоечек, которые Гаша готовила на медах, пчелином молоке и своих травках.
Вот этим лечебно-оздоровительным арсеналом Гаша и ударила по запаршивевшей страннице. Для начала она меня выпарила в бане, нахлобучив на мою стриженую башку шерстяной чулок, чтобы не сомлела. Отхлестала вениками и размяла как тесто то, что еще оставалось на моих мослах. Потом умастила какими-то пахучими снадобьями из баночек и бутылочек, смазала мне мордень белым, пахнущим липовым медом молочком. Выволокла в предбанник, укрыла одеялом и заставила отлеживаться.
Второй этап был — кормление. Но я его плохо помню. Потому что мне казалось, что я еще маленькая, Гаша усадила меня в ванну в нашем доме, отшоркала жесткими мочалами и вот-вот вернется, закутает меня в простынку и отнесет в мою комнату — дрыхнуть. Подует в углы, осенит меня крестиком, чмокнет и бесшумно ухромает. И я буду спать. Бухнусь в ласковую темень, без снов и голосов.
Я и спала, и лишь изредка открывала глаза, когда они пытались впихнуть в меня что-то вкусненькое. Помню только горячие пирожки с картохой, холодную ряженку из погреба и хлеб.
Хлеб был домашней выпечки, ноздреватый и необыкновенно сытный.
К вечеру я разобралась, что живут теперь Гаша с домочадцами натуральным хозяйством, то есть в городе ничего не покупают, поскольку просто не на что. Оба зятя были в отъезде — подрядились на лето строить дачу под Костромой, ну а остальные крутились как заведенные.
Я на них обрушилась как раз во время посадок, Гаша уже выгнала для их двадцати соток рассаду капусты, помидоров; повсюду стояли ящики с пророщенными семенами. Они уже взяли первый укос с луговины, поставили стожки сена для коровы и двух бычков, а так скотина паслась беспривязно. В хлеву мычало, блеяло и хрюкало, к речке важно топали белые гуси, и все это надо было кормить, обихаживать и следить, чтобы не уперли.
Но здесь каждый знал свое место и свою работу, от молчуна Ефима до голозадого трехлетнего Аркашки, и все в хозяйстве крутилось, заведенное неутомимой Гашей. Она сильно постарела, волосы стали пегими, но голос оставался командирским, и она никому не давала ни сесть, ни лечь.
Когда я отоспалась, меня как ожгло: не надо было мне сюда забредать. За мной уже был мощный хвост всего того, что я за последние дни натворила, и если менты меня вычислят и заявятся в этот дом — весь ход здешней жизни будет нарушен, хозяев начнут трясти за укрывательство, а то и соучастие пришьют, но в любом случае у Гаши и ее родных будут мощные неприятности.
Я ограничилась живописанием трехлетней житухи в зоне, без излишних подробностей, особенно касающихся замполита Бубенцова, и изобразила мою предыдущую жизнь в виде пребывания как бы в санатории, только за проволокой. И все больше старалась разузнать у нее, как там дела в городе.
Оказалось, что Гаша не выбиралась в город уже больше года, потому что ей было туда просто незачем. Супруг раз в неделю на их старом мотоцикле с коляской вместе с той или другой невесткой вывозил на продажу зеленуху, в грибную пору — свежие, в иное время — сухие грибы, лесную ягоду, банные веники, иногда рыбу, отловленную на водохранилище втихаря, но за рыбу сильно гоняли. А так они продавали преимущественно «с рук» домашний творог, свежие яйца на площади перед вокзалом пассажирам с электричек. Но и там надо было отстегивать мзду местному рэкету, и прибыток был невелик.
Про то, что Щеколдина вылезла в мэры, Гаша знала, но сельские жители за нее не голосовали, а только горожане. В общем, даже то, что дедов дом перестроен, она не видела. Единственное, что успела для меня сделать, когда уходила из нашего дома, прихватила здоровенный альбом с фотографиями, еще в плюшевом переплете, корочки моего диплома и никелированный кубок, который я выиграла на межшкольной спартакиаде по километровке.
Я листала альбом, смотрела на свои детские снимки — на них было в основном что-то тощее, с длинными ножками и ручками, похожее на водяного паучка, разглядывала деда на каких-то идиотских президиумных фотографиях, мамочкины открытки с видами Гори, сухумскими пальмами и монастырем Мцыри и делала вид, что они меня трогают до слезы.
Однако я все-таки слишком плохо знала Гашу, а она меня слишком хорошо, потому что на глазах все хмурела и наконец не выдержала:
— Вот что, девка! Если мы тебе теперь чужие — так и скажи. Значит, напрасно я за тебя свечки ставила, во здравие и исполнение всех твоих желаний и полное избавление… Но ты под нашу крышу заявилась, туда, где тебя каждый день ждали. Так что давай-ка выкладывай, все до последней точки, чего тебя мает, с чего скрытничаешь и брешешь на каждом шагу… Ну, если и не врешь в открытую, то темнишь молчком. Чего-нибудь еще натворила?