— Ты утверждаешь, что Вера меня любит? — неожиданно спрашивает он.
— Да, она тебя любит!
— Но ты не знаешь вот чего: она воспринимала меня лишь тогда, когда я был виноват. И все шло хорошо до тех пор, пока меня считали виноватым. Вера сердилась, когда я пил, она причитала, совала мне валидол, прятала бутылки и выливала их содержимое в мойку, жаловалась на вас перед нашими приятелями, но я чувствовал, что она обманывает и себя и других. Только то, что я пил, и удерживало ее подле меня, потому что тогда я действительно был виноват. Мне следовало бы стать алкоголиком, чтобы сохранить семью.
— Я на самом деле не понимаю…
— Когда я просыпался после какого-нибудь вечера в духе Достоевского, у меня было такое чувство, будто я изничтожил детский садик. Я чувствовал себя ничтожным и виноватым, презирал себя, ненавидел люто, до глубины души. Именно это и нужно Вере, моя неуверенность в себе вдохновляла ее. Безвольный, я становился объектом ее забот и жалости. Десять лет я был виноват, потому что мне подавали на обед теплый суп, потому что стелили на ночь постель, гладили брюки, покупали зубную пасту… десять лет я был виноват, потому что меня любили! У меня тоже есть своя цель и пристрастия, но чувство вины перед вами изводило меня. Я не могу больше так, мне нужна вера в себя! — Зажигалка у него в руке щелкает, и он жадно затягивается. — Ты знаешь, что я сделал, когда съехал от вас? Я пошел в университетское кафе, оно в красивом подземном переходе, мы его называем «Яйцо». Я заказал сто граммов водки и швырнул стакан оземь, заказал еще один и снова его разбил. А утром проснулся как ни в чем не бывало, проснулся на этом чердаке и почувствовал себя голодным, одиноким и невиновным!
Его глаза недобро поблескивают, бокал в руке дрожит, он наклоняется, словно хочет разглядеть в углу что-то невидимое.
— Возвращайся к Вере! — прошу я.
— Не хочу.
— Вернись к Вере и к своей дочери! Попробуйте… Мы с Марией оставим вас одних, уйдем и, если нужно, навсегда.
— Я не только не хочу, но и не могу.
— О чем вы думали, когда женились? Вы теперь не одни и уже не принадлежите себе, у вас есть ребенок.
— У Элли есть и мать и отец…
Мы снова вернулись вспять, перед нами — перпетуум-мобиле, вечный двигатель человеческого несогласия. Мне стало не по себе: я пришел для того, чтобы обуздать Симеона, вернуть его вместе с очаровательной беспорядочностью, анархией и душевным непостоянством, которые меня отпугивали и которым я тайно завидовал.
— Знаешь, сынок, — начал я тихо, — в Управлении меня называют Гончей. Коллеги меня презирают, потому что убеждены, что я — робот, олицетворяющий справедливость, что я бесчувственный тип… ну хочешь, я встану перед тобой на колени?
Я поставил бокал и микроскоп на письменный стол, увидел, как лицо Симеона исказилось от ужаса, а уголки насмешливых губ опустились вниз, но я был не в силах остановиться. Я встал на колени, сложил, как в молитве, руки и пополз за ним. Я, наверное, был жалок до омерзения, мое унижение превратилось в насилие, в безликое, грубое насилие. Симеон издал стон, вскочил и бросился бежать — я услышал, как его шаги раздались где-то внизу на лестнице.
С трудом поднявшись, я отряхнул брюки. Огляделся. Неразумие возвращает нам проницательность. Только сейчас я заметил дамскую сумочку, которую Симеон неумело попытался прикрыть махровым полотенцем. Это, пожалуй, не имело никакого значения, потому что все равно я не смогу возненавидеть Симеона.
Надо было уходить…
(7)Уже десять минут восьмого, мы опаздываем в детский сад. Воспитательница — молодая, очень строгая. Она снова сделает мне замечание, что Элли пропустила зарядку. Я наспех протираю запотевшие стекла «запорожца», объясняю внучке, что ему тоже было холодно ночью и у него поднялась температура. Мы усаживаемся, внучка снимает шапку, и волосы ее рассыпаются в беспорядке поверх курточки из болоньи. Словно почувствовав мое напряжение, старый Росинант чудом заводится. На улице идет дождь, мрачно, сонно покачиваются дворники.
— Дедушка, — тянет Элли, — это верно, что люди перерождаются?
— Откуда ты взяла?
— Я же смотрела фильм «Шогун», там дядя Туранга-сан говорит, что все перерождаются.
— Может, и перерождаются, — отвечаю я рассеянно, — но лично я сомневаюсь.
— Ага… Но, если ты умрешь, ты переродишься, и если я умру, то тоже перерожусь, правда?
— Выходит, правда.
— Но если мы с тобой переродимся вместе, я, выходит, стану бабушкой, а ты моим внуком?
— Все возможно.
— Если так случится, — восклицает восторженно Элли, — я не буду, как ты, ходить в тюрьму, а буду сидеть дома и ухаживать за тобой!
— Спасибо, ты очень добрая девочка.
— Дедушка, а зачем тебе ходить на работу в тюрьму? — В зеркальце я вижу ее лицо — Элли старается дотянуться языком до кончика носа.
— Есть плохие люди, — отвечаю я серьезно, — и я пытаюсь уберечь хороших людей от плохих.
— Очень странно. Есть плохие люди, но нет плохих воробушков, почему так?
— Потому что люди разумны. Они привыкают лгать, порой становятся корыстными.
— Скажи тогда папе, чтобы он стал неразумным… Он плохой, потому что бросил нас.
— Кто тебе сказал, что он нас бросил?
— Мама.
Я остановил машину. Мною целиком овладело мучительное чувство разрухи: рушился не только наш дом, но и что-то в нас самих. Сопротивление Веры было совершенно бессмысленно, но разве я имел право сказать ей об этом? Какой ей прок от моих советов, от моей безграничной любви и от меня самого, если я оказался беспомощен перед крахом ее счастья? Что я мог ей дать, кроме светлых воспоминаний о ее детстве и старческого совета утешиться? В голове у меня шумело, откуда-то издалека до меня донесся холодный, свистящий шепот Марии: «Сделай чудо… Ты же облечен властью!»
(8)Я снова у вас, на улице светит солнце, на душе у меня тоже светло. Прекрасный день для допроса, я чувствую вас своим исповедником! С тех пор как я под следствием, во мне пробуждается что-то поэтическое, ко мне возвращается способность восторгаться, испытывать вспыхнувшее на миг самозабвение, уважать слова… Наверное, это результат одиночества. Именно здесь, в камере предварительного заключения, я столкнулся с величием одиночества. Я испугался, гражданин Евтимов, потому что я скучный человек. И мне подумалось: что же я буду делать один на один со своим нелепым отражением в зеркале, с черными мыслями, которые мной овладевают? Я привык, чтобы меня развлекали! Жизнь — цирк… нас окружают повсюду грустные клоуны; какой-то чудак делает сальто-мортале, ты аплодируешь и радуешься, что не на его месте; а вот и грудастая артистка, которая старательно балансирует на натянутом канате, по одну сторону от нее — ты, по другую — ее ревнивый супруг. Оглянитесь, кругом кишат животные — дрессированные обезьяны и послушные медведи, заикающиеся попугаи и доверчивые слоны, и единственное, чего они боятся, — это как бы на кого не наступить…
Вас раздражает подобное сравнение? Вы находите чрезмерным сопоставление праздничной бутафории цирка с удивительным разнообразием жизни? Да, оно, пожалуй, не совсем удачно, но мне хотелось, чтобы вы соприкоснулись с моим состоянием душевного смятения и упадка духа. Я остался наедине с самим собой, мне приходится развлекать себя, быть фокусником и зрителем и, зная, где спрятан шарик, ахать от удивления. Я действительно потерпел фиаско. Одиночество подобно смерти, одиночество нельзя заполнить самим собой! Наверное, мое воображение болезненно, но оно бесхитростно; мне нужно человеческое общение, чтобы я мог существовать…
Вы играли сами с собой в шахматы? Жаль, а я играл в детстве. Шахматы — гениальная игра; в отличие от всех прочих игр они не имеют почти ничего общего с жизнью, потому что у обоих противников вначале одинаковые шансы. Но дело в том, что, когда вы остаетесь один на один с квадратными клетками (не напоминают ли они вам тюремную решетку?), вы обязаны проявить свое «я», и в то же время являясь себе врагом. Да, вы сами себе враг, в качестве вашего противника выступает ваше «я». Две армии, черная и белая, победителей и побежденных, застывают в молчании друг против друга, воины жаждут победы, кони бьют копытами, офицеры размахивают саблями, цари многозначительно почесывают свои плешивые затылки. Вы сосредоточиваетесь, долго размышляете и наконец придумываете гениальный ход; вы ликуете, но ваша победоносная улыбка моментально тает — по той простой причине, что враг (а вы и есть тот враг) уже знает о ваших намерениях; он высчитал, что ваш ферзь угрожает одновременно ладье и удачливой пешке; вы, сами того не желая, доверили ему свою тайну и таким образом выдали себя. Игра должна завершиться вничью, или вы должны выбрать, предпочесть белую армию и пожертвовать черной, окружить белую королеву безмолвным обожанием и отнять жизнь у черной.