атак был жидкостным — никакой твердой пищи, на переваривание которой уходило слишком много кислорода…
Были еще калеки, сожранные блохами и клещами, без рук, без ног, без лица. Эти воняли сильнее. Их повязки сочились, раны воспалялись. Кое-кто из них бродил по палате, заполненной дымом печей. Перепуганный Франц упорно разглядывал пол, лишь бы их не видеть. Он запомнил только человека-мумию с головой, полностью замотанной бинтами: тот перерывал все ящики в поисках своих ушей.
А еще были трусы, которые отрезали себе палец или наглотались пороха, чтобы вызвать желтуху. Этим ничего хорошего не светило. Их лечили, только чтобы расстрелять или отправить обратно на фронт.
И наконец, были безумцы. Те, кто не выдержал ужаса окопной жизни. Они дрожали, жестикулировали, орали. Они все еще оставались на войне. Это называлось «наваждением боев», «shell shock» [47], а еще иногда контузией. Некоторые выздоравливали через несколько недель, другие же, как его отец, скатывались в слабоумие.
— Мы приехали.
В затерянной глуши, в пустоте безвременья институт Брангбо казался кирпичными руинами в чистом поле. Забытое здание в мрачном деревенском захолустье. Само его окружение отражало суть ситуации: душевнобольных здесь бросили подыхать, никто и не думал оказывать им помощь.
Учитывая позицию партии по отношению к душевнобольным, Бивен не питал никаких иллюзий: от психов стремились избавиться. Вырожденцы, слабое звено, лишние рты, слишком дорого обходящиеся государству. Достаточно пройтись по улице и глянуть на плакаты, пестрящие такого рода призывами, или же отправиться поразвлечься в кино и посмотреть перед фильмом пропагандистскую короткометражку, демонстрирующую истерически хохочущих или гримасничающих безумцев… А в субтитрах подчеркивалось, каких денег стоит прокормить этих монстров. Денег, недополученных добропорядочными немецкими семьями…
Франц перепробовал все, пытаясь найти лучший госпиталь. Ему попадались только вечно спешащие презрительные психиатры, ненавидящие своих пациентов. Тогда он попытался отыскать частную клинику, но зарплата гестаповца была слишком скудной, чтобы оплачивать такое заведение.
Вот и получился Брангбо…
Единственным лучиком света в этой дыре была ее директриса Минна фон Хассель, хорошенькая брюнетка, которая заботилась о пациентах как о собственных детях. Вначале Бивен решил, что она очень религиозна или что-то в этом роде, но оказалось — ничего подобного. В гестапо на нее имелось досье: ее семья была одной из самых богатых в Берлине. Аристократы, своевременно переключившиеся на производство асфальта, строившие для страны автострады. Имевшая от рождения титул баронессы, Минна отвернулась от такого счастья, чтобы стать психиатром и посвятить себя «лишним людям». Достойно уважения.
В то же время он не доверял этой женщине, она слишком много думала — и считала себя сильнее режима. А главное, была слишком красива: когда он сталкивался с ней, это узкое лицо и черные, почти восточные глаза буквально выбивали его из колеи. Куда только девались его жесткость и сдержанность, он слабел…
На самом деле он переодевался, перед тем как появиться в Брангбо, вовсе не из-за отца, впадавшего в ужас от вида военной формы, а из-за Минны фон Хассель, открыто ненавидевшей СС.
«Мерседес» въехал в ворота — одна из дыр в кирпичной ограде — и остановился во дворе. Бивен вылез из машины и оглядел в сумерках знакомую картину. То, что называлось «огородом», было лишь заброшенным пустырем, где росли одни сорняки, но не исключено, что какой-нибудь парочке психов удалось там что-нибудь посадить. Что до сумасшедших, их здесь как раз было много, даже очень, прямо вокруг него. Завернувшись в грязные простыни или развязанные смирительные рубашки, они бродили подобно призракам.
Франц снова почувствовал запах горчичного газа, запах безумия. Или собственного страха при мысли, что сейчас он увидит отца. Этого незнакомца с осунувшимся лицом, кожа да кости, который всякий раз осыпал его руганью и нес ни с чем не сообразную чушь.
Но самым страшным было то, что в отце, как в зеркале, он видел себя: ведь написано же в книгах, что безумие часто бывает наследственным…
— Как он сегодня?
— Стабилен.
Он только что задал вопрос санитару, которого хорошо знал, — Альберту, единственному нацисту среди обслуживающего персонала Брангбо.
— Но вчера у него был серьезный приступ…
Бивен пожал плечами: этих серьезных приступов он навидался тысячами после Большой войны, и отца они вроде бы даже как-то поддерживали.
Не добавив ни слова, он пошел вслед за бугаем (Альберт был ростом почти с самого Бивена и весил наверняка сто двадцать с гаком); тот направился в левое крыло, отведенное под отдельные палаты. Бивен так до конца и не разобрался, было ли наличие собственной палаты привилегией или наказанием.
Внутри они прошли по длинному цементному коридору с валявшимся на полу строительным мусором. По правой стене располагались небольшие металлические двери. Не так уж отличается от внутренней тюрьмы гестапо. Он часто говорил себе, что между этими двумя заведениями существует причинно-следственная связь, и в Брангбо он расплачивается за преступления, совершаемые в гестапо…
Альберт шел перед ним в своем грязном халате, позвякивая тяжелой связкой ключей. За железными створками вопили сумасшедшие. Другие, сидя на полу, рыдали в пыли.
Внезапно — непонятно, с какой стати, — у него в голове мелькнула картина. Один из редких случаев, когда они всей семьей «выехали» в Берлин. Чудесный летний день на Унтер-ден-Линден, Липовой аллее. Без пиджака, в штанах, натянутых выше пупка, отец улыбался в лучах солнца. У его ног трепетала тень листвы, словно чуть заметно пульсировало само время. Слепящий свет.
Франц бежал к отцу, заливаясь хохотом, — себя он не видел, но по смеху дал бы лет восемь-девять. Он хорошо это помнил. Такие вылазки были очень редкими. В эти моменты счастье становилось чисто физическим ощущением, вне контроля сознания.
— Вот.
Альберт наконец-то отыскал нужный ключ. Ржавая дверь заскребла по полу. Бивен подумал о кабинете Симона Крауса: как далеко эти мягкие ковры и кожаные кресла.
— А ты кто такой?
Вот уже многие годы как отец перестал его узнавать. И это не было следствием умственной деградации — скорее признаком проигранного сражения, которое сознание вело против разъедающей язвы безумия. Его деменция беспрерывно воспроизводила саму себя, размножая больные клетки в мозгу.
— Папа, это я, Франц, твой сын.
— Брешешь.
Петер Бивен сидел на койке, забившись в угол. Полинявшее, не пойми когда сделанное одеяло скомкалось в ногах. На нем была только длинная сероватая рубаха, заскорузлая от экскрементов.
Франц зашел. Альберт закрыл за ним дверь. Палата была площадью не больше десяти метров. Цементные крашеные стены и пол. Койка вмурована в стену. Зарешеченное окошко. Углы обиты стекловатой. Обычная среда обитания отца последние двадцать лет.
Бивен осторожно