Ленина, который все это время сидел в сытой Швейцарии и пил пиво? И ведь это — верхушка горы! А внизу, а в провинции, а в крохотных городках? Всюду старались установить свои правила, свои нормы, свои законы, и всюду для этого надо было создавать какой-то свой мир, мир единомышленников. А мир, хотите вы или не хотите, нерушимым быть не желает, и каждый человек вдруг начинает что-то свое говорить, что-то такое, что прежним взглядам противоречит. И получается борьба! И хотя все шли к одной цели, все стремились создать всемирное царство счастья народов, пути к этому счастью все видели по-своему!
— И это «братство» — тоже?
— И это «братство» — тоже. Там ведь разные люди были, и романтики, и жулики, как в любом деле.
— А вы вели следствие по этому делу? — поинтересовался Корсаков.
Его все больше интересовал новый собеседник. Что-то в нем было подкупающее, как-то легко и открыто он общался, не прятался в норку, не ощетинивался.
— Ну, можно и так сказать, конечно, хотя к тому времени был я в НКВД меньше трех месяцев. Шла «ежовская чистка», и кадры требовались постоянно. Вот меня и включили в особую группу. Состояла она из пяти человек во главе со старым чекистом, который, как я потом стал понимать, видимо, и сам находился на подозрении. Наверное, поэтому и поставили его на такой участок, поэтому и придали ему необстрелянных юнцов. Всю работу планировал и распределял он, а каждый из нас, молодых сотрудников, получал от него конкретное задание. И потом — что хочешь делай, а задание выполни. Иначе сами понимаете. Вот так я и прикоснулся к делу «Единого трудового братства». Но подробностей этого дела я не знаю, поэтому вряд ли смогу оказать серьезную помощь.
— Но вы же сами сказали, что принимали участие в следствии по этому делу?
— В самом деле так сказал? Ну извините, если так. Сказать-то я хотел, что фактически с этого дела был снят на его, можно сказать, боковой отросток.
— Это как?
— Ну, расследуется дело, задействованы люди, и вдруг в ходе расследования выясняется, что обвиняемые еще что-то натворили. Может быть, еще более серьезное. Как быть? Прекратить прежнее следствие нельзя. Пропустить открывшиеся обстоятельства — тоже. И создается новая группа, которая и занимается этим, так сказать, побочным следствием, понимаете?
— Понимаю.
Обидно было терять такого собеседника, такой источник информации, но нить явно рвалась. И, уже готовясь к прощанию, Корсаков спросил:
— А что за ответвление было, не секрет?
Зеленин помолчал, будто взвешивая: «секрет — не секрет», потом ответил, тщательно подбирая слова:
— По нынешним временам, видимо, уже не секрет. По делу «Братства» проходил чекист с дореволюционным подпольным партстажем, лично знакомый с Дзержинским. Когда нас, новобранцев, водили по музею истории чекистов, этому человеку был посвящен стенд. Там и его портрет, и его маузер, и лично написанный рукой Дзержинского приказ по ВЧК об особых полномочиях этого человека. А через несколько недель после этой экскурсии сажают меня в допросную камеру и приводят ко мне на допрос этого человека. Я его сначала даже не узнал, так он был избит и изуродован!
— И в чем же его обвиняли?
— Подозревали. Не обвиняли, а подозревали. А доказательства того, что он виновен, и должен был получить я.
В разговоре наступила пауза. Корсаков понимал, что значило «получить доказательства», и ждал, что Зеленин станет как-то выкручиваться.
— Вы, наверное, ждете, что я сейчас начну юлить: дескать, не бил, не пытал, — будто прочитал старик мысли журналиста. — Не буду. Во-первых, потому что не бил. Для этого были другие люди. Но вызывать этих людей и давать им указания об интенсивности «обработки» должен был, конечно, я. Кроме того, человек этот вел себя поразительно стойко, и руководитель нашей группы пошел другим путем. Он подобрал показания тех, кто был менее упорен, и подтверждал все, что хотели выбивать из этого чекиста. Ну, и главное, в это-то преступление, о котором я и должен был его допрашивать, вообще-то мало верили. Я узнал, правда, значительно позже, что дело это считалось пустой забавой, что ли. И возникло оно исключительно для того, чтобы просто рассеять внимание подследственных, сбить их с толку, ослабить концентрацию. А так вообще-то дело, конечно, пустяковое. Хотя странно оно завершилось. Так в те времена дела не заканчивались.
— А чем же оно закончилось? — спросил Корсаков, от которого уже второй раз ускользала путеводная нить.
— А вот ничем и закончилось. Дело пропало. Всех, кто по этому делу проходил, признали виновными по другим делам, приговорили и расстреляли. А дело пропало. Пропало как-то… как бы это сказать… таинственно и необъяснимо. Но пропало бесследно. Правда, виновным объявили как раз руководителя нашей группы. Ну, раз уж он был на подозрении, значит, надо ему и обвинения предъявлять, верно? Вот среди прочих и это обвинение было. Но я знаю точно, что он в этом не виноват.
— Откуда знаете? Он сам вам говорил?
— Да вы что! Разве о таких вещах говорят? Да еще начальники подчиненным! Нет, он мне ничего не говорил. А знаю я потому, что дело это исчезло из моего закрытого кабинета, из ящика стола, когда я вышел на пять минут, не более. И начальника моего в ту пору в Москве не было. Так что у него полное алиби.
— И что же это за дело такое было мистическое?
— Дело и впрямь какое-то, ну, не мистическое, но загадочное. И дело, считавшееся выдуманным, высосанным из пальца. Дело о фальсификации расстрела бывшего российского императора Николая Романова и его семьи.
Все звуки и краски мира исчезли для Корсакова. Вся бесконечная и беспредельная Вселенная сосредоточилась для него в сидевшем перед ним старичке, который только что произнес некую непонятную фразу. И Корсаков переспросил:
— О чем?
— Да-да, вы не ослышались. Чекиста этого заслуженного, Позднякова Кирилла Фомича, обвиняли в том, что он в сговоре с троцкистами способствовал побегу семьи Романовых из Екатеринбурга в июле восемнадцатого года. А чтобы предательство свое замаскировать, сфальсифицировал и расстрел, и захоронения. Вот такая история.
Все вопросы вылетели из головы Корсакова. Он шел на эту встречу, чтобы найти хоть какие-то нити, ведущие