— Сижу, папаша, — все же бодро ответил Игорь.
— Курите?
— Курю.
— Знаете, на каком расстоянии виден с воздуха огонь зажженной папиросы?
Игорь вспомнил плакаты, которыми было обвешано муровское бомбоубежище, твердо сказал:
— Знаю, — и тут же погасил окурок.
— А документы у вас есть, что вы родственник Флеровой?
«Все же настучала вредная бабка», — подумал Игорь и ответил:
— А зачем документы, папаша, я разве на нее не похож? Многие говорят, что очень.
— Мне ваше сходство устанавливать некогда...
— Папаша!..
Игорь не успел договорить. От калитки процокали каблуки. Подошла женщина. Муравьев не мог хорошо разглядеть ее в темноте. Он только видел, что она по-мальчишески стройна и высока.
— К вам родственник, гражданка Флерова, — проскрипел ехидный дежурный.
— Ко мне? — Голос был низкий, чуть с хрипотцой.
«Курит, наверное», — подумал Игорь.
— Я к вам, Марина Алексеевна. — Муравьев встал. — Может быть, в дом пригласите?
Женщина открыла дверь и остановилась на пороге, приглашая:
— Прошу, родственник.
Осторожно пройдя темную переднюю, Игорь вошел в комнату. Он слышал, как хозяйка опускала шторы на окнах, потом щелкнула выключателем. В углу засветилась причудливая лампа: бронзовая женщина держала за стебель цветок лотоса. Зеленый мертвенный свет заполнил комнату, увешанную картинами.
— Ну, я вас слушаю, родственник, — Флерова взяла тонкую папиросу.
«Латышская», — отметил Игорь.
— Так что же?
— Я уполномоченный Московского уголовного розыска, — прибавив себе одно звание, сказал Игорь, доставая удостоверение.
— Так, — сказала Флерова, — любопытно.
И по тому, как у нее дрогнуло что-то в глубине глаз, как нервно пальцы начали перебирать спички в коробке, Игорь понял, что она чего-то боится. И тут само сердце подсказало ему нужное, вернее, единственное решение. Возможно, что именно в этот момент в нем родился следователь.
— Ваш друг убит.
— Зяма? — почти крикнула Флерова.
«Вот оно, начало!» По спине Игоря поползли мурашки.
— Почему вы подумали о нем?
— Я не...
— Отвечайте! Ну! Быстро!
Пауза.
— Разве у вас один друг?
— Зяма собирался на фронт...
— Не лгите, вы знали, что он в Москве, он сегодня вечером должен быть у вас.
— Я...
— Говорите правду.
И тут случилось неожиданное. Флерова заплакала. Громко, навзрыд. Этого Игорь никак не мог предугадать. По дороге сюда он ожидал чего угодно: лжи, запирательств, сопротивления, наконец, но только не слез.
А женщина продолжала плакать. Игорь налил воды в стакан, протянул ей.
— Хорошо... Я скажу... Я все... сама... — говорила Флерова, стуча зубами о край стакана.
— Собирайтесь.
И тут где-то совсем рядом раздался отрывистый и басовитый звук. Он на секунду наполнил комнату и стих. Но вслед ему спешил второй, третий. Зазвенело окно, тонко-тонко. Где-то на улице ударил пулемет. И вдруг страшный грохот. Со звоном рухнула рама. Погас свет.
Игорь подбежал к окну. На небе, в лучах прожекторов, лопались белые разрывы зенитных снарядов.
Налет! Первый настоящий налет!
— Марина Алексеевна, — позвал Игорь.
И вдруг он понял, что Флеровой в комнате нет.
Натыкаясь на мебель, опрокинув что-то, Игорь выскочил на крыльцо. Двор был пуст. Улицу заливал мерцающий мертвенный свет. Она стала неузнаваемой. Метрах в ста он увидел бегущую женщину.
Она!
— Стой! — крикнул Игорь. — Стой, стрелять буду! — Он выхватил наган и побежал. Под ногами противно хрустело стекло. И вдруг нога поехала в сторону, он тяжело упал на тротуар. Левую руку обожгло, но Игорь увидел только Флерову, которая вот-вот скроется за углом.
— Стой! — еще раз крикнул он и выстрелил в воздух.
Из-за угла навстречу Флеровой выскочил милицейский патруль. Один человек остался возле нес, другой подбежал к Игорю.
— Все в порядке, — сказал Муравьев, — я из МУРа, помогите доставить задержанную.
— У вас есть только одна возможность, — Данилов встал, прошелся по комнате, — одна возможность — правда.
Флерова молчала. Она словно окаменела с той самой минуты, когда ее ввели в управление.
— Вы слышите меня? Я понимаю ваше состояние. Но хочу напомнить: время военное, и закон строже вдвое. Помните, суд всегда принимает во внимание чистосердечное признание. Я уйду, а вы посидите, подумайте.
Она осталась одна.
Вспышка энергии, вызванная страхом, заставившим ее бежать из квартиры, сменилась сначала истерикой, когда ее вели по темному Каретному ряду, потом полной апатией.
На столе рядом с ней лежала пачка «Казбека» и спички.
Она взяла папиросу, попробовала прикурить. Не получилось. Спички ломались одна за другой. И только тогда Марина увидела, что у нее дрожат руки. Она, словно слепая, вытянула пальцы перед собой.
Дрожат. Но почему? Что она сделала плохого? Что? Нет, так не годится. Почему этот человек говорил о суде? Судят убийц, шпионов, воров. Она же ничего не украла. Не убила никого... Зяма убит. Как познакомилась с этим человеком... Пускай его приведут сюда... Все по порядку. Вот бумага, ручка. Она напишет. Сама напишет...
А где-то в глубине памяти ожили слова: «...суд всегда принимает во внимание чистосердечное признание».
Этот день был особенно длинным. Солнце закрыла светлая пелена. Батуми ждал дождя. Одуряюще и терпко пахли цветы. Воздух стал влажным и липким.
Она утром поругалась с Зямой. Просто так, от нечего делать. Ей не хотелось больше жить в этом городе, есть в душных шашлычных, пить кофе на набережной и ждать дождей. Она хотела уехать в Сочи. Увидеть знакомых, начать привычно-веселую, безалаберную ночную жизнь. Ей мучительно не хватало сплетен и новостей, элегантных поклонников, преувеличенно дружеских объятий знакомых киношников.
— Уезжай, если хочешь, — сказал Зяма, — я не поеду. У меня здесь дела. — И потом, неужели я не имею права один месяц в году не видеть пьяных рож твоих знакомых?
У него действительно были дела. Он приехал к старику-чеканщику. Зяма хотел написать о старом мастере для журнала и поучиться у него искусству чеканки. Зяма уходил к нему рано утром и возвращался домой только под вечер. От него пахло кузницей, раскаленным металлом и углем.
Марина отчаянно скучала. Поначалу она ходила с Зямой к старику. Искренне восхищалась тяжелыми барельефами и изящными тарелками, пила терпкое вино и ела тягучий сыр сулугуни. Потом ей наскучило все это: и чеканные фигуры на меди, и ласковый, улыбчивый старик, и вино.
Ей надо было встречаться со знакомыми, обязательно заниматься чужими делами, ночи напролет спорить об искусстве.
— Ты говоришь, что любишь искусство, — сказал Зяма. — Оно вот — рядом с тобой, настоящее искусство, а не треп о нем. Ты никогда не станешь хорошим художником — ты слишком много говоришь об этом. А творчество — это молчание. То, что в тебе и что всегда страшно вынести на люди, так же как и любовь.
— Ты на себя погляди. Тоже мне художник — из бывших каторжников!
Сказала — и сразу же пожалела. Зяма стоял бледный, только пальцы судорожно перебирали кисточки, которые сушились на подоконнике.
— Да, я сидел. Но там я работал. Был бригадиром взрывников. Я строил канал, и у меня кончился срок, но я остался рвать гранит для канала еще на полтора года. Я только там понял, что такое творчество и каким должен быть художник. Он должен быть достойным великих свершений людей, тех самых каналов и строек. Иначе он просто лишний.
Потом он взял свой чемоданчик и ушел к старику. А она осталась.
«Нехорошо, — подумала Марина, — нехорошо, что я так его обидела. Он добрый. Он же единственный человек, который меня ни разу не обидел. Ведь сколько ухаживал и ждал! Не то что другие. У тех одно: в ресторан, выпить, а потом — в постель. Нет, зря я его так... Зря». Но ничего, вечером она «залижет раны»... Возьмет у него деньги, на неделю смотается в Сочи.
Теперь, когда было найдено компромиссное решение, Марина успокоилась. И хотя она точно знала, что не вернется больше в Батуми, ей все равно приятно было думать о том, что она непременно приедет сюда через неделю. И Зяма будет ее встречать, и лицо у него будет добрым и радостным. От этих мыслей стало хорошо на душе, и она пошла на набережную в кофейню перекусить.
Пока смуглолицый толстоусый официант, похожий на разбойника, не принес ей вино и купаты, она все думала о том, кого встретит в Сочи и как там обрадуются ее приезду.
— У вас свободно?
— Да, — ответила она и подняла глаза.
У столика стоял высокий седой человек. Потом, когда он сел, она заметила шрам на лице и орден на лацкане светлого пиджака.
Некоторое время они сидели молча. Потом разговорились. И опять Марина стала прежней, московской Мариной: в меру кокетливой, в меру грустной и остроумной. Ее нового знакомого звали Вадим Александрович или просто Вадим. Он — ленинградец. Полярный летчик. Марина почувствовала, что ее понесло. Так всегда начинался у нее очередной роман. После завтрака они гуляли по набережной, потом зашли на квартиру к Вадиму (у его хозяина чудная маджарка)...