Всего лишь в какой-нибудь миллионный раз за его недолгую жизнь Стивену не хватало человека, которому он мог бы довериться. Не Льюиса, а кого-то мудрее и старше, кто указал бы ему, где он допустил ошибку, и посоветовал, как ее исправить.
Он молча упрекал себя, нерешительно употребляя худшее из известных ему ругательств — мудак. Он мудацкий идиот. Что-то в его последнем письме так разочаровало Эйвери, что тот забрал свой мяч и ушел домой, — а мяч, это Стивен с горечью вынужден был признать, действительно принадлежал Эйвери. И если он, Стивен, хочет продолжать игру, то он должен придумать, как снова подружиться с Эйвери, даже если не это его истинная цель. То самое упрямство, которое три года держало Стивена на плато, теперь всколыхнулось в нем, отказываясь дружить с убийцей дяди Билли.
Но подобно тому, как крыса выучивается правильному поведению под действием электрошока, так и упрямство вдруг отступило перед перспективой никогда не узнать. Шок был настолько сильным, что Стивен вздрогнул всем телом, громко и больно стукнулся запястьем о парту и моментально вернулся от своих мыслей обратно в класс.
— Лам, урод припадочный!
Засмеялись все, кроме миссис О'Лири. Та вяло сделала капюшоннику замечание; опасаясь, что выгнать его из класса все равно не удастся, она не стала даже пытаться. Вместо этого она велела ему читать следующую страницу, тот бросил на нее сердитый взгляд и принялся с трудом продираться сквозь текст.
Стивен перевел дух и вытер пот со лба. Он больше не мог справляться со всем этим в одиночку. Это было так же, как с овечьей челюстью. Он, казалось, увидел свет в конце туннеля, но без помощи Эйвери снова оказывался в темноте. И теперь это не были случайные и напрасные фантазии. На то, чтобы добиться результата, он потратил несколько месяцев. Стивен понимал, что второго такого шанса уже не выпадет. Или он сейчас прекратит поиски, придававшие его жизни смысл, или так и будет заниматься ими до посинения, пока не состарится, не станет как тот старик, что вечно роется в мусорных баках, только вместо выкраденной из супермаркета тележки у него будет ржавая лопата дяди Джуда.
Выхода нет. Это яснее ясного.
У него и раньше не наблюдалось особенных поводов гордиться собой, так что поступиться еще каплей гордости будет, конечно, неприятно, но не смертельно.
Он поступал в точности по дяде Джуду: понял, чего хочет, и определил единственный способ этого достичь.
Он уподобится Дэйви. Подружится с Франкенштейном.
Эйвери с удовольствием думал об этих скамейках, считая их своим билетом на волю.
С первого дня своего заключения он лелеял в мозгу одну-единственную цель — освободиться как можно скорее.
Жизнь перестала быть жизнью. Нескончаемые вопли читателей «Дэйли мейл», возмущенных освобождением преступников, услаждали Эйвери слух. Он понял, что жизнь перестала быть жизнью, как только его арестовали, и вновь напомнил себе об этом в Кардиффе. Несмотря на это, он был удивлен сосущим чувством страха, охватившим его перед тем, как судья произнес последнее слово.
Но, оказавшись в Хевитри, Эйвери дал себе слово стать образцовым заключенным — чтобы выйти на свободу раньше, чем лишится от старости волос и зубов. Чтобы успеть еще ухватить развлечений.
Каких угодно…
Образцовый заключенный — это заключенный, который стремится исправиться. Эйвери круглый год посещал всевозможные курсы, кружки и семинары. Он стал обладателем разнообразных дипломов, сдал углубленный выпускной экзамен по математике, по английскому, по искусству и по биологии, прошел нелепый курс по психиатрии и оказанию первой помощи.
Результат не заставил себя ждать. Два года назад комиссия по условно-досрочному освобождению одобрила его перевод из Хевитри — колонии строгого режима — в дартмурскую тюрьму Лонгмур. Это удивило даже самого Эйвери. Он, конечно, надеялся, что его очевидное стремление к новой жизни принесет желаемые плоды, но никогда не рассчитывал на это всерьез. Правду сказать, Эйвери был потрясен. На чьем-нибудь другом месте он просто возмутился бы таким поворотом дела. Конечно, перевод из тюрьмы строгого режима еще не означает освобождение по прошествии двадцати лет. Но начало обнадеживающее.
Лонгмур был санаторием по сравнению с Хевитри. Недавно покрашенное отделение, куда более дружелюбная охрана, даже курсов и кружков больше, так что Эйвери выучился еще и паяльному искусству.
Но чем он и впрямь удивил себя, так это открывшимся талантом к столярному ремеслу.
Эйвери обнаружил, что ему нравится возиться с деревом. Запах опилок, теплая шероховатая поверхность древесины, волшебное превращение доски в стол, стул, скамью. Больше всего он любил обстругивать и зачищать уже готовые изделия — эта работа не требовала умственных усилий, и он мог предаваться мыслям, одновременно приближая себя к оправданию, освобождению и нирване.
За два года Эйвери смастерил шесть скамеек. Первая — ничем не впечатляющая лавочка с двумя сиденьями, на стыках уродливо торчали шурупы. Шестая — очаровательная шестифутовая скамья на три сиденья с наклонными ножками и изогнутой спинкой, и ни следа крепежа.
Эйвери шкурил свою седьмую скамейку и уносился мыслью к Эксмуру.
Эйвери чувствовал его запах. Влажная почва, благоухающий вереск, слабый запах навоза.
Сначала он думал о Данкери-Бикон, центре притяжения всех его фантазий, потом перебрался на близлежащие холмы. Он смог бы найти отдельные могилы даже отсюда — не по смакующим подробности картинкам из газет, а по собственной памяти, — памяти, которая поддерживала его в заключении и обладала достаточной силой, чтобы питать ночные фантазии. От одного только воспоминания рот наполнился слюной, и Эйвери громко сглотнул.
Дартмур был совсем другим — неумолимо-твердым, серым от гранита, пробивавшегося сквозь тонкую кожу земли, чтобы тут же уткнуться в низкое небо.
Сама тюрьма была продолжением этих камней — серых, голых, уродливых.
В Дартмуре не рос вереск, только утесник да выщипанная овцами трава. Нет здесь и тихой красоты розоватого тумана.
Дартмур не был Эксмуром, и все же Эйвери с удовольствием понаблюдал бы за сменой времен года в тюремное окошко. Однако окно было загорожено по распоряжению тюремного психиатра доктора Ливера, предполагавшего, что даже визуальный контакт с плато пойдет вразрез с попытками очистить душу заключенного.
Слепая ненависть, которую Эйвери приберегал непосредственно для Ливера и офицера Финлея, вместе с желчью поднималась к горлу.
Как только Ливер не понимал, что это всего лишь Дартмур, не представляющий для Эйвери ничего, кроме мимолетного эстетического интереса? Тот факт, что Дартмур — тоже плато, казался мертвецки бледному, разменявшему шестой десяток Ливеру достаточным основанием для того, чтобы законопатить окно, оставив Эйвери страдать от депрессии даже в летние месяцы.
Однако ужас этой вилки Мортона[9] заключался в том, что Ливер был наполовину прав, а убедить доктора в ошибке относительно Дартмура Эйвери смог бы, разве что раскрыв, какое значение имеют для него любая мысль, любое мимолетное упоминание о другом плато — на северном побережье полуострова.
Если бы Ливер — или кто-то другой — догадался о том, что одно только слово «Эксмур» может вызывать у заключенного Эйвери многочасовую эрекцию, этот заключенный в мгновение ока лишился бы всех своих привилегий.
Эйвери не приходилось убивать взрослых, но он не сомневался, что мог бы убить доктора Ливера. Этот монстр удовлетворял свое самолюбие за счет пациентов, полностью находившихся в его власти. Эйвери не особенно владел искусством ставить себя на место другого, но столь знакомое наслаждение превосходством заметил в Ливере на первом же их совместном сеансе. Это было как смотреть на себя в зеркало.
Эйвери видел, что Ливер умен, и видел, что тот любит выставлять свой ум напоказ, особенно там, где имел на то все права. Любой его пациент, считающий себя умником, вынужден был как минимум признать, что сглупил достаточно, чтобы попасть за решетку.
Так что против этого Эйвери ничего не имел. Если у тебя есть какой-то талант, зачем его скрывать? Футболист должен играть в футбол, фокусник — показывать фокусы, умник — держать за дураков остальных. Вполне по Дарвину.
В присутствии Ливера Эйвери позволял себе проявить интеллектуальную общность, выделяясь на фоне домушников и трактирных буянов. Позволял себе быть достаточно умным, чтобы заинтересовать Ливера, — и никогда настолько, чтобы встревожить или хоть как-то задеть докторское эго.
Он обращался к Ливеру за советами и всегда следовал им, даже если для него они имели не самые приятные последствия. Так получилось и с окном. Когда Ливер предположил, что стоит загородить его, Эйвери подавил желание вцепиться зубами доктору в глотку, сжал губы и задумчиво кивнул, как бы изучая эту идею со всех возможных точек зрения, однако с самыми благими намерениями. Затем пожал плечами, как бы давая понять, что понимает необходимость решения.