Ливер усмехнулся и сделал пометку в блокноте, — пометку, еще на шаг приблизившую Эйвери к свободной жизни.
Скамейки были таким же шагом, только гораздо более приятным. А самым заманчивым были таблички.
Эйвери погладил сухими ладонями древесину и потянулся к блестящей металлической табличке с отверстиями под винты.
— Офицер, будьте добры отвертку?
Энди Ральф посмотрел на него с нескрываемым подозрением, точно Эйвери впадал в неистовство всякий раз, как отвертка попадала ему в руки, однако крестовую отвертку все же передал.
— Мистер Ральф, будьте добры обычную, плоскую.
Ральф забрал крестовую и подал обычную — с еще большим подозрением.
Эйвери не обратил на это внимания. Таких идиотов пруд пруди.
Он бросил взгляд на табличку и снова вспомнил сцену, во время которой испытал — впервые с тех пор, как попал за решетку, и до того, как появился С.Л., — максимальное упоение властью.
— Я слыхал, что ты делаешь скамейки, Арнольд.
— Да, доктор Ливер.
— И как тебе это занятие?
— Очень нравится, доктор. Приносит удовлетворение.
— Это хорошо. — Ливер глубокомысленно покивал, точно возросший коэффициент удовлетворения являлся лично его заслугой.
— Знаете ли, доктор, — начал было Эйвери, но тут же замолчал, нервно облизывая губы.
— Да, Арнольд? — заинтересовался доктор.
— Я тут подумал…
— О чем?
Эйвери поерзал на сиденье и похрустел пальцами — ни дать ни взять человек перед серьезным выбором. Ливер терпеливо выжидал. Спешить ему было некуда.
— Я тут подумал… — Эйвери снизил голос почти до шепота и продолжил сбивчиво, не отрывая взгляда от своих черных потертых башмаков, — может быть, можно поместить на мои скамейки таблички? Не на ту первую, уродливую, — на остальные. Красивые.
— Что за таблички?
Эйвери без всякой необходимости принялся чистить ногти.
— С именами.
Окончательно перейдя на шепот, Эйвери и не осмеливался даже взглянуть на Ливера, наклонившегося вперед, чтобы создать иллюзию соучастия (этот трюк Эйвери тоже знал).
— С именами?
Эйвери лишь молча кивнул, не отводя взгляда от коленей и надеясь, что Ливер вообразит на его глазах слезы — и что они поняли друг друга.
Ливер медленно выпрямился, пощелкивая своим «Паркером».
Эйвери вытер рукавом лицо, чтобы довершить образ раскаивающегося страдальца, и Ливер, знаток человеческих душ, стреляный воробей, купился.
Как последний кретин.
Эйвери прикрутил сверкающую табличку на свою лучшую — на данный момент — скамейку и отступил назад, чтобы полюбоваться делом своих рук.
В ПАМЯТЬ О ЛЮКЕ ДЬЮБЕРИ, ДЕСЯТИ ЛЕТ
Скамейки были билетом на свободу. Но помимо этого они были допуском к удовольствию, о каком он, запертый в этой чертовой дыре, не смел и мечтать.
Скамейки теперь украшали внутренний дворик наряду с примитивными клумбами и творениями остальных заключенных. Всякий раз, когда его выпускали пройтись, Эйвери направлялся прямиком к одной из них.
Остальные заключенные тоже делали скамейки и тоже метили их табличками — с именами детей, любовниц, матерей. Но остальные скамейки Эйвери не интересовали. Он наслаждался обществом таблички «В память о Милли Льюис-Крапп», поглаживал чисто вымытым пальцем табличку «Джон Эллиот, семи лет», а в одно памятное утро даже улучил момент и потерся о спинку скамейки с табличкой «В память о Луизе Леверит».
Все это время он не переставал ликовать. Он был слишком умен, чтобы не показать Ливеру, насколько он умен.
Насколько зол.
Насколько отчаянно ждет вестей от С.Л.
Несмотря на свои новообретенные терпение и самоконтроль, Эйвери не мог перестать думать о том, правильно ли поступил, проигнорировав последнее возмутительное послание.
Первые две недели после получения прямолинейного «БП?» Эйвери наслаждался мыслью: С.Л. сейчас ждет того, чего он, Эйвери, давать ему не намерен. Это приносило удовлетворение, давало почувствовать свою силу, наполняло энергией.
Следующие две недели оказались труднее. Самоудовлетворение осталось, однако Эйвери заскучал по тому чувству, с каким ожидал ответа С.Л. на предыдущие письма. Ему приходилось все время напоминать себе, что он поступил правильно. И эта решимость готова была вот-вот поколебаться: Эйвери заподозрил, что С.Л. просто сдался. У людей нет упорства, вот что беспокоило Эйвери. У него-то — есть, но он особый случай. С.Л. был нетерпелив — вполне возможно, что он рассердился, расстроился, просто устал. C.Л. может даже не догадаться, что Эйвери ждет от него капитуляции. Это пугало.
Четыре месяца переписки с С.Л. стали для Эйвери самым незабываемым временем за все годы заключения, и он жаждал продолжения. Каждое письмо напоминало ему о лучших днях, а ведь такие напоминания необходимы каждому, разве нет?
На пятой неделе моратория, объявленного в одностороннем порядке, Эйвери впал в депрессию. С.Л. оказался крепким орешком, он с горечью признавал это. Эйвери перестал спать. После первого письма С.Л. его ночи превратились в оазис удовольствия, какого он и не надеялся больше испытать, а теперь он лежал и пялился в потолок, не в силах снова ощутить тогдашние чувства, и изводил себя мыслями о почтальонах-бездельниках и о том, что С.Л., возможно, состряпал всю эту историю лишь для того, чтобы подвергнуть его потом вот этой самой пытке.
Последняя мысль пробуждала в Эйвери злость, придававшую сил. С момента ареста он редко давал ей волю. Эйвери знал, что злость непродуктивна для жизни, требовавшей покорности прежде всего.
Покорность была его спутницей долгие годы, и, несмотря на то что злость при одном только появлении Финлея или Ливера раздирала ему нутро, он никогда не позволял ей прорваться наружу.
Лежа в объятой тьмой камере, куда не пробивался даже лунный свет, Эйвери мысленно добавлял С.Л. в список ненавистных имен и клялся себе, что не отправит оппоненту ни слова, ни знака, ни клочка использованной туалетной бумаги — пока тот не попросит прощения.
Письмо пришло спустя пять недель и четыре дня.
Там не было ни карты, ни знаков вопроса, ничего. Лишь единственное слово:
Эйвери оскалился. В письме он почувствовал больше вызова, чем раскаяния, но и этого достаточно. С.Л. понял, кто главный в игре, и понял, что к Эйвери следует относиться с уважением. Одним-единственным словом он признавал власть Эйвери.
Теперь оставалось лишь решить, как ею воспользоваться.
Если бы Арнольд Эйвери знал, сколько Стивен просидел над этим одним-единственным словом, он оценил бы плод его стараний еще выше.
После того как Стивен осознал, что виноват и должен заслужить прощение, он написал с десяток писем и не отправил ни одного. Содержание варьировалось от объяснения причин, по которым ему необходимо узнать правду, до униженных просьб и возмущения жестокосердием далекого узника.
И все в таком духе. Эти эмоциональные американские горки продолжались несколько недель, Стивена тошнило от бесконечной мольбы и трясло от злости. Справиться с гордостью оказалось гораздо сложнее, чем он предполагал.
В конце концов, снова вспомнив о сестре таланта, он остановился на ПРОСТИТЕ, надеясь, что Эйвери сам вычитает то, что окажется ему, Стивену, на руку. Сделать меньше было нельзя, а на большее он был не готов.
Прошла еще неделя. Льюис сообщил, что в него втрескалась Шанталь Кокс.
Льюис не в первый раз декларировал свою привлекательность в глазах противоположного пола. Прошлым летом он как бы между делом сообщил Стивену, что Мелани Спарк дала ему потрогать свою грудь. Стивен впечатлился, и только путем наводящих вопросов удалось выяснить, что прикосновение произошло через блузку и кофточку, и скорее где-то в районе ребер, и что противоречивая Мелани тут же двинула Льюису локтем в нос. Когда же Стивен допустил — просто на уровне предположения, — что, может быть, Мелани принимала не такое уж активное участие в действе, Льюис посмотрел на него с жалостью и сообщил, что женщины крайне непостоянны по части секса — на то они и женщины.
Но Шанталь Кокс, похоже, как раз отличалась постоянством. Во всяком случае, синяков, доказывающих обратное, у Льюиса не наблюдалось.
— Мы с Лало и с ней играли в снайперов, и она убежала за гараж, а я двинул за ней…
— А Лало где был?
— Да испугался и не пошел, потому что в прошлый раз, когда он догнал ее, она треснула его шлангом. А я не испугался, потому что знал, что отец вчера мыл машину и шланг оставил с другой стороны. В общем, она там стояла, и я ее застрелил, но умирать она не стала, потому что там грязь и навоз, ну ты помнишь.
Стивен помнил. В этом навозе он сам не раз умирал.