Наступила полная, страшная тишина. Матрос молча, ненавистно пялился на Лютого, и казалось, у него глаза сейчас вылетят из глазниц, так он смотрел.
– Откуда ты все это знаешь? – подал голос Буровой.
– Что-то степнянские пацаны рассказали, остальное он сам слил, когда мы в холодном шизо подыхали. В полной безнадеге слабаки, как на исповеди, душу свою поганую открывают, все говно наружу выплескивают, – обронил Лютый. – Хотя потом жалеют. Если выживают, конечно.
– Твою мать… А мы ж его чуть Смотрящим не выбрали… – тихо произнес Копейка и сплюнул.
Матрос рванулся в сторону, опрокинув скамью, в один прыжок оказался у шкафа с разной кухонной утварью, выдернул оттуда ящик – зазвенели, загрохотали стекло и металл – в руках у него оказался большой хлебный нож. Перехватил рукоять поудобнее, кинулся на своего обличителя:
– Лютый, сдохни!!!
Казалось, сейчас он проткнет татуированную грудь, но вышло ровно наоборот: Лютый перехватил руку, подломил кисть, толкнул обратно, да так, что клинок по самую рукоятку вошел в сердце самому Матросу. Как будто тот сам себя зарезал, собственной рукой. Многие, кто пропустил мгновенное движение Лютого, так и подумали. Матрос покачнулся, выкрутил страшно шею и без звука завалился назад, только ударился громко о дощатый, затоптанный пол – весу-то в нем было за центнер.
– Вот и разобрались, гад ползучий, – сказал Лютый. – И получил ты, что причитается…
Тут бы всем зашуметь, сгрудиться вокруг еще не остывшего тела, чего-то кричать, обсуждать, но нет – воры вдруг молча уселись на скамьи, как будто ничего не произошло, некоторые даже закурили. К Матросу никто не подошел, так он и лежал, сжимая в последней судороге воткнутый в сердце нож.
– Ну что, братья-бродяги. Я свое дело сделал, открыл вам глаза на гадюку подколодную, что промеж вас ползала, осталось вам довершить свое дело. Сход никто не отменял, и Смотрящего вам, по-любому, выбирать придется. Так что желаю вам повторно не лохануться, хорошо все обдумать и, как это говорится… не щелкать хавалом в братском кругу!
Лютый запахнул дубленку, сунул руки в карманы и направился к выходу.
– Погодь, эй! – окликнул его Буровой. – Вот ты и будь нашим Смотрящим!
– Правильно! Правильно! – крикнул один, другой, и вот уже вся братва орет, как наскипидаренная:
– Лютый! Лютый! Лютый!
Студент орал вместе со всеми, не слыша своего голоса, не понимая, что происходит у него внутри, почему каждая живая клетка звенит и поет и всего его распирает в диком восторге, будто он только что ширнулся чистым героином.
«Я тоже знаю Лютого! – хотелось крикнуть во всю глотку. – Вы слышите?! И – нет, не тоже! Я знаю его лучше, знаю так, как никто из вас! Знаю, кто он на самом деле! Он вам не чета, гопники, шаромыжники, тупое стадо! Он мой покровитель! Мой и только мой!..»
Но лев осторожно сжимал свои зубы: нельзя, не глупи. И точно – нельзя. Студент чуть не плакал от этой невозможности… и упоенно орал от счастья.
И вдруг все кончилось. Лютый остановился, повернулся.
– Спасибо на добром слове, братья. Я бы и рад, но я не местный, мне нельзя…
Он помолчал, и сходка, затаив дыхание, слушала, что он скажет дальше.
– Но если хотите, могу дать вам добрый совет. Просто вспомните, как несколько минут назад вы все готовы были подставить очко этой гниде Матросу. Даже те, кто его ненавидел, и те обхезались. И только один не побоялся попереть на гадину. Кто это был?
Короткое замешательство. Обалдевшая братва сходу не вкурила такой сложный вопрос. Только Спиридон со своими отпитыми мозгами вдруг как-то прояснел лицом, встрепенулся, пригладил брови и нацелил дрожащий старческий палец:
– Вот он, стало быть… Студент!
* * *
Сход закончился, как и начался – с водки, куда ж без нее. Но если тогда пили за упокой, то теперь за здравие. Пьянка не пьянка, а поднять стакан за нового Смотрящего – святое. За верный глаз. За честность и справедливость. За воровской закон. За смерть всем крысам и мусорам. Студента хлопали по плечу, жали руку, кто поважнее – приглядывался, не обнаруживая эмоций; мелкота заискивающе заглядывала в глаза.
Студент с наслаждением ощущал свое новое, увесистое «я».
А Лютый тем временем куда-то исчез. Только что видели его – сидел, базарил о чем-то с Зимарем… Где Лютый, слышь? Зимарь непонимающе оглядывается. Трогает рукой воздух.
– Да он… Да я… Пацаны, я не знаю… Пургу какую-то нес… Говорит, погоняло у тебя холодное, зимнее, а гореть будешь жарко… огневой ты, говорит, пацан… Я не понял, говорю: чего? Моргнул, и он как сквозь землю…
Зимарь на всякий случай ощупывает также и пол. Вид у него обескураженный.
– Не, что за дела? Я что, в самом деле такой бухой?
– А как он вообще сюда попал? – вдруг спросил Редактор. – Откуда место узнал, как нашел? Почему огольцы шухер не подняли?
– И как его Биток со Шкворнем пропустили? – удивился Техасец.
– А он мимо нас не проходил! – сказал забежавший погреться Шкворень. – Век воли не видать!
– Да-а-а, непонятки, – поцокал языком Севан.
– Это точно, закрутил он мутилово! – сказал Жучок, и все выжидающе повернулись к нему.
– Слушайте, братва, я вот что подумал. – Жучок наморщил лоб, задумчиво поскреб пальцем переносицу. – По ходу фигня какая-то получается… Смотрите, в Воронеже, на пересыле, когда я с Лютым скорешевался… Пятьдесят шестой был год, декабрь. Активисты на Новый год песню разучивали про елку и про зайца, а по радиоточке репортажи передавали с Олимпийских игр. Все тогда еще офигевали, как это, летние игры – в декабре? А Лютый мне объяснял, что игры в Австралии, там другое полушарие и все наоборот. Когда наши футболисты вдруг золото взяли, ночная смена вертухаев перепилась, «сигналками» в воздух лупили, там такое было вообще…
– Ну? И к чему ты все это? – мрачно обронил Череп.
– А к тому, что Буровой, получается, тогда же с Лютым в Таганроге встретился! Помните, он рассказывал, как тот его на вокзале выручил, завалил двух «лаврушников»? Это ведь тоже в пятьдесят шестом было! И тоже зимой! Он рассказывал мне про тот случай – как к бабе своей в Таганрог ездил, у нее телевизор дома стоял, он за чифирем Олимпиаду там смотрел! А когда наши у югославов тогда в финале выиграли, он сразу пошел на вокзал за поддачей, отметить типа, – и вот там-то его «пиковые» чуть не прижмурили! Пятьдесят шестой год, пацаны! Бля буду! Декабрь! – Жучок обвел компанию горящим взором. И произнес тихо, значительно: – Как этот Лютый мог быть одновременно на зоне в Воронеже и на вокзале в Таганроге – объясните, а?
– Так что, выходит, я обществу фуфло прогнал? – насупился Буровой и, ухватившись за стол, начал тяжело и грозно подниматься, как оживший памятник.
– Остынь, Кузьма! – Жучок успокаивающе выставил вперед ладони. – Про тебя базара нет. Про Лютого мы трем, про Лютого!
Череп взял соленый огурец, захрустел.
– Это ты чего-то попутал, Жучила. Может, другая зима была.
– Ничего он не попутал, – встрял Лесопилка. – И Кузьма ничего не путает! Я помню, он еще тогда говорил: мол, когда за футболеров наших болел, на вокзале меня черные чуть не мочканули, хорошо свой братан вписался.
Озадаченные воры молча выпили.
– А еще с погонялом у него нестыковка какая-то, – добавил Лесопилка минуту спустя. – Сейчас он Лютый, а вот когда инкассатора брали, его Бесом почему-то кликали.
– Точняк!!! – Жучок страшно выпучил глаза, застрочил в воздухе указательным пальцем, словно точки рисовал. – На пересыле он ведь тоже как-то по-другому звался. Как это… Зверь, вот! Зверь его погоняло! Как это я сразу не вспомнил?!
– Не пойму я, братва, – заговорил Студент, и все почтительно замолчали. – Чего вы тут порожняки гоняете? Тут был, там был, такая кликуха, сякая… Дальше-то что? Сразу видно, что Лютый не просто блатной – он из бугров «черной масти»! Под какой кликухой где засвечиваться – его дело! А был он там или сям – так восемь лет прошло, у любого в мозгах все перемешается. Главное: и Жучку он помог, и Кузьму Бурового спас! Не так, что ли? Отвечайте!