– Мечтательный?
– Живой. – Я внезапно вымотана донельзя. Матрац жесткий, как и все в этом доме: жесткое, новое, сплошные углы.
Я хочу, чтобы он ушел.
Нет. Неправильно. Я хочу, чтобы тогда не уходил, чтобы мы могли вернуться на вечеринку вдвоем. Мы бы посмеялись над Паркером и его глупыми подругами-зайчиками, и он прыгнул бы в бассейн, и я бы хохотала как безумная. И мне бы совсем не требовался Остин Морс и его ухаживания. Мне бы никто не требовался.
– И этого достаточно? – спокойно спрашивает Штерн.
Я смотрю на него, горло перехватило. Мой секрет по-прежнему при мне, жжет низ живота: я его люблю. Всегда любила его. И то, чего я хотела от него, теперь недостижимо. Нормальная жизнь. Нормальные отношения. Возможность обнимать его, если возникает такое желание. Не тревожиться из-за того, что он может исчезнуть в любой момент.
– Возможно, – отвечаю я.
Штерн садится рядом, и меня обдает холодом, словно я нырнула в ледяную воду. Я встаю, отхожу к большому экрану в другом конце комнаты, провожу пальцем по аккуратно сложенной стопке ди-ви-ди на полке, только для того, чтобы находиться подальше от него.
– Есть что-нибудь хорошее?
– Море, – отвечаю я, не отрывая глаз от ди-ви-ди. – Знаешь, – говорю я ему, проглатывая возникший в горле комок, – есть даже фильм об Эльвире Мадиган. Не здесь, конечно, а вообще. Я прочитала о нем в Сети. Может, нам следует посмотреть его. Чтобы найти зацепки.
Он внезапно поднимается с кровати и уже стоит рядом со мной на паркетном полу, заглядывая через плечо.
– Эльвира Мадиган… – Смотрит на меня, глаза возбужденно вспыхивают. – Разумеется… саундтрек! Лейтмотив!
– Что?
– Это музыкальное произведение я готовил для моего прослушивания в… – Он щурится, похоже, пытается что-то вспомнить.
– В Джульярде, – напоминаю я ему. – Ты играл его снова и снова с моей мамой.
– Да. Конечно. В этом все дело. Потому я и вспомнил имя… – Он улыбается, победоносно, теперь же все ясно.
Бессмысленность всего этого бьет, как кулак. Я возвращаюсь к кровати, сажусь.
– И это ты называл важным? – Я смотрю на него, руки начинают трястись. – Музыкальный урок? Естественно, ты помнишь то, что отыграл десять тысяч раз!
– Ты думаешь, я хочу, чтобы такое продолжалось? Думаешь, я этим наслаждаюсь? – Штерн качает головой, губы сжаты. – Хорошего здесь только одно: я вижу тебя. – Он смотрит на меня. Смотрит сквозь меня.
Я же смотрю на колени. Если посмотрю на него в этот момент, что-то взорвется. Вся эта тревога и эмоции должны выплеснуться наружу, так или иначе.
Если бы я не прикасалась к нему. Если бы мы никогда не встречались. Если бы я не обнимала его. Если бы могла перестать его любить. Если бы могла притянуть его рот к своему и целовать и целовать, вечно вечно вечно. Если бы могла его забыть.
Невозможно. Все это невозможно.
– Лив, – мягко начинает он. – Я знаю, ты испугана.
– Разумеется, я испугана. Я даже ни с кем не могу об этом поговорить, потому что меня примут за чокнутую. Я не хочу в один прекрасный день осознать, что и впрямь… – Я замолкаю, от ужаса не в силах закончить мысль.
– Послушай, – спрашивает он, его голос, словно стрела, пронзает меня, – почему бы тебе просто не поговорить с ней?
– Поговорить с кем?
– Ты знаешь с кем, – говорит он. По его телу пробегает судорога.
– Я… я не…
Дверь приоткрывается, и Штерн тут же исчезает. На пороге стоит Остин. Я задаюсь вопросом, как долго он так стоял… слышал ли, как я говорила ни с кем. Злиться мне на его появление или благодарить.
– Я тебя искал. – Он хмурится, потом садится рядом со мной на кровать. От его кожи идет тепло – не то что от Штерна, – а его тело с накачанными мышцами продавливает матрац. – Что ты здесь делаешь?
– Мне стало нехорошо. Я подумала, может, немного полежать. Но, похоже, мне не хватает свежего воздуха. – Я все еще дрожу после разговора со Штерном… словно он открыл замок, охраняющий какую-то темную, пыльную часть моего разума и вытащил все мои секреты.
– Хочешь, чтобы я погулял с тобой у дома?
Остин встает и берет меня за руку. Я позволяю держать ее и поднять меня на ноги. Это приятно, когда рядом кто-то живой, кто-то настоящий.
– Я думаю, мне лучше поехать домой.
– Что ж, я провожу тебя до машины.
– Велосипеда, – поправляю я его.
– Велосипеда, – повторяет он. – Это круто. Ты на велосипеде. – Ему это кажется очень экзотичным.
Остин смещает руку на мою поясницу – его жар проникает в меня, и какая-то моя часть хочет отдернуться, но я этого не делаю, потому что мне нравится его прикосновение, – и ведет вниз. Я оглядываюсь в поисках Райны, чтобы сказать ей, что ухожу, но не вижу ее. Решаю, что отправлю ей эсэмэску, как только Остин покинет меня.
Горячий воздух прилипает к коже, когда мы прокладываем путь в толпе юношей и девушек на парадной террасе: Райны нет и здесь. Потом спускаемся к моему скромному маленькому «Швинну», который дожидается у начала подъездной дорожки. Я достаю ключи, вставляю нужный в цепной замок, бросаю цепь в корзинку для багажа после того, как освобождаю велосипед.
– Счастливого пути, – говорит он, положив одну загорелую руку на седло, а второй взявшись за левую ручку руля, прежде чем я успеваю оседлать велосипед и уехать. Смотрит на меня так, словно я новый биологический вид, который он только что открыл для себя. – Так о свидании мы договорились, да?
– Конечно.
– Потрясающе. – Глаза у него такие нежные, и он наклоняется ко мне через сиденье, чуть склонив голову набок.
Он собирается меня поцеловать. Я наклоняю голову к нему, но когда поднимаю глаза, вижу лицо Штерна, а не Остина. В ужасе отдергиваю голову до того, как наши губы успевают встретиться. «Пришли мне эсэмэску», – говорю я и быстро седлаю велосипед. На его лице только начинает проступать изумление, а я уже кручу педали, выезжаю с подъездной дорожки к дому Паркера Розена и по боковым улицам направляюсь к Сорок второй авеню.
В голове снова и снова повторяются слова Штерна: «Почему бы тебе просто не поговорить с ней?»
«Поговорить с кем?»
«Ты знаешь с кем».
Шесть дней.
Я лишь однажды проделала получасовое путешествие, чтобы повидаться с мамой в Броудвейтской тюрьме, шесть месяцев тому назад, и встреча эта произвела на меня такое жуткое впечатление, что больше возвращаться туда желания у меня не возникало. Тогда со мной ездил отец. Мы практически не разговаривали на извилистой дороге, проложенной среди полей, ни на автостраде, съезд с которой привел нас к тюрьме.
Сегодня ощущения другие, в белом автобусе с табличкой «БРОУДВЕЙТ» в маленьком окошке над ветровым стеклом. Я не пошла на работу, хотя суббота – самый прибыльный день. Даже не позвонила Джорджу, чтобы сказаться больной.
Сквозь мутноватое окно я смотрю, как небоскребы Майами – дрожащие в жарком солнечном свете – исчезают из виду. Поднимаю ноги, прилипшие к сиденью, подсовываю под бедра хлопчатобумажное платье. Кондиционера нет. Я закрываю глаза и мыслями сосредотачиваюсь на Штерне: идущий он него холод сейчас пришелся бы очень кстати.
Мы подъезжаем все ближе, и желудок уже в узлах. Наконец я вижу ее, возвышающуюся вдали: Броудвейт, тюрьма, где мама провела последние десять месяцев в ожидании судебного приговора.
Все замолкают при подъезде к тюрьме, словно боятся, что это ужасное место засосет в себя тех, кто посмеет подать голос. Я крепко закрываю глаза и вижу маму, какой хочу навсегда ее запомнить: длинные волнистые волосы, струящиеся по худенькой спине, длинные ноги (она бежит со мной по прибою), длинные пальцы (она ищет для меня ракушки или окаменевшие морские звезды).
Я не хочу, чтобы эту маму заменила та, что находится сейчас в тюрьме: мама, обвиненная в убийстве, с нездорового цвета кожей, в грязных, потных футболке и трениках, без океана волос.
– Ох, милая. Ливи. Это ты. Ты здесь. – Мамин голос хриплый, надтреснутый. Спортивный костюм великоват для нее, волосы обстрижены слишком коротко. Неровно. Обстрижены так, будто кто-то хотел, чтобы она выглядела насколько возможно отталкивающей и безумной. И она выглядит уставшей, старой и безумной.
Мама поворачивается к охраннице, чтобы спросить, можно ли обнять меня, и, получив разрешение, тянется ко мне и прижимает к груди. Не знаю почему, но я застываю в ее руках. «Привет, мама», – бормочу я. Это все, что я успеваю сказать, прежде чем сдаюсь, прижимаюсь к маме, обнимаю с такой силой, что боюсь сломать ей ребра. Моя мама.
Охранница пристально наблюдает за каждым нашим движением. Она обучена подозревать всех. Мама теперь должна спрашивать разрешение на все: сходить в туалет, принять душ, послушать музыку. Она писала мне об этом в каждом из трех писем. Еще она написала, что руки у нее иногда сильно трясутся, и писать ей тяжело, и здесь нет рояля, так что она не может даже мечтать о том, чтобы на нем поиграть.