Ознакомительная версия.
Он и позднее, много лет спустя, не припомнил бы встречи более увлекательной и беседы столь стремительной и странной, что, чуть коснувшись языка, тут же, подобно некоторым хазарским зельям, превратила горечь досады в едва переносимую сладость. И много лет спустя он не уставал восхвалять в молитвах тогдашнего незваного гостя, Дауда аль-Исфахани, ибо беседа с ним и речь их блуждающая далеко завела обоих и довела, очевидно, до того сновидения, что, снизойдя позднее, и разрешило загадки Артемидора. И даже позабыв многое, Хунайн ибн Исхак не уставал изумляться и тому, что все случайности, по-видимому, и в самом деле были предопределены, хотя говорили они, как вспоминалось, преимущественно об именах…
Правда, первым же словом Абу Сулайман Дауд ибн Халаф аль-Исфахани поспешил заверить (с низким поклоном), что для визита у него – несколько веских причин, немало весомых находок и множество легковесных историй. Он просил (с еще более низким поклоном) улыбки и снисхождения старого друга, ибо торопился показать ему папирусные свитки, выкупленные с большим трудом в Гондишапуре: трактаты Галена по медицине, «Физику» Аристотеля и наиболее полный – добытый, наконец, – свод Септуагинты с редчайшим эллинским переложением притчей и псалмов царя Сулаймана.
Трудно, говорил Дауд Аль-Исфахани, вот уже тридцать лет почти невозможно прибавить что-либо к вящей славе Байт-аль-Хикма, с тех пор как светлой милостью халифа Аль-Мамуна (да благословит Всевышний его гробницу!) во главе Дома Премудрости поставлен был Хунайн ибн Исхак. Но это – прибавление достойное, драгоценное и достославное. И кто, как не он, математик и врач, давно прозванный шейхом толмачей и на книжном рынке Сук-аль-Варракин, и на большом базаре Багдада, – кто, как не он, способен оценить вес доставленного в сокровищницу Байт-аль-Хикма? Ведь чем весомее находка, тем более легкокрылой будет скоропись толмачей и толковников в Розовом зале, тем быстрее достигнет мудрость и самых границ Халифата, и понесется дальше за пределы его…
А Хунайн ибн Исхак благодарил друга и соглашался с ним, но вспоминал слова Сулаймана: гомон толпы – что треск тернового хвороста под котлом и пронесется дымом. Пусть и правда, улыбался он, переводчик иногда воспаряет птицей или заливается меж ветвей, но не ведает рынок того, как пригнетает толмача к земле его каждодневное тягло и с каждым годом делается все обременительнее. И бывает порой: едва лишь увидит он цветущее взлобье холма в окне, глядь – а оно уже изъедено осеннею пылью, пока сам он успел измолоть себя до трухи… Или – хуже того – лежит толмач днем и ночью меж двух полей, но не камнем небесным, звенящим, а камнем межевым, вросшим в землю, под который и вода не течет; и по левую руку его жарко, а справа – роса замерзла…
А Дауд аль-Исфахани отвечал, что знавал и он дни уныния, и ночи отчаяния, но все же грех печалиться другу его, Хунайну, кому платят золотом за весовую меру перевода, кто удостоен чести обедать с халифом и сидеть в его присутствии, оставаясь при этом человеком Креста и приверженцем ассирийской церкви. Ведь молва о нем – давно на языках знающих, разнесена подопечными его, толмачами и переписчиками, от Дамаска до Герата, от Тебриза до белокаменной Басры. И нет в Халифате лекарей, кто не заглядывал бы, изумляясь, в его книгу о тайнах трав и отваров, и не осталось почти – по-гречески говоря – библиотек, где не возносили бы хвалу создателю наименований, хранителю слов, изобретателю каталогов – Хунайну. Ведь не зря дарована ему жизнь полная и счастье удвоенное: умножать благородный труд книжников и переплетчиков, пополняя сокровища Байт-аль-Хикма посреди цветущих садов Багдада, где не знают притеснения ни эллины, ни иудеи и где люди Креста служат при дворе халифа вместе с теми, кто предан Пророку. Можно ли отчаиваться тому, кому Багдад обязан тем, что сияние его книгохранилищ давно разливается поверх границ и скоро затмит, наверное, свет Александрии и Константинополя, в то время как в городе их юности Гондишапуре не осталось и жалкой школы писцов?
А Хунайн ибн Исхак соглашался, улыбаясь, но прибавлял печально, что отведал и он, при разных халифах, отраву побед и поражений: и приближение к аль-Мутасиму, и удаление от него, и несправедливое заточение, и невиданные награды от аль-Мутаваккиля – но не может припомнить времен столь же тревожных, когда в каждый глоток радости непременно подмешивается горькая капля. Вот еще недавно весело рассказывали на базарах, как женой самого Харуна аль-Рашида и матерью двух халифов была хазарянка, и никого не задевало хазарское слово «катун» – «госпожа царица», и Багдад по праву гордился славой самого многоязычного города мира. А теперь из того же Герата передают, что хазарские стражники и гулямы охраны перехватывают гонцов халифа и подделывают приказы, облагают податью, с попустительства наместников, и гонят из городов людей Писания, и даже кое-где срывают церкви. Оттого-то, может быть, и сердце его перестало радоваться, как прежде, при виде новой редкой книги – эллинской ли, да и всякой иной, и не знает он, с арабским или сирийским словом подступать к ней и звать ли переводчиков с фарси?
А Дауд аль-Исфахани отвечал, вздыхая: коль скоро не могут, по какой-то причине, и ценные находки развеять сумрак в глазах Хунайна – он попробует (с позволения друга) развлечь его легковесным известием с дальних окраин, а потом – удивить неслыханным напитком, даром бедуинов…
И он попросил позвать кравчего и отсыпал ему малую меру необычных зерен – крупных и темных, словно соски дев страны Хабаш, и даже на вид жарких, – и велел размолоть их и заварить так же, как готовят салеп из клубней орхидей, но не на молоке, а на воде…
И когда ушел кравчий, покачивая головой, Дауд аль-Исфахани продолжал: не забыл ли Хунайн того достопамятного случая, когда в Багдад прибыло из Константинополя посольство Патриарха Фотия и халиф аль-Мутаваккиль приказал срочно вытащить его из застенка для переводов и переговоров? И, конечно, не мог он запамятовать и того юного ромейского философа, по имени Константин, который смутил и рассмешил всех – не правда ли? Юноша тогда внезапно выступил вперед и поприветствовал шейха переводчиков, поклявшись, что узнает его по крапинам в полынных глазах, ибо много лет назад, мальчишкой, видел его при дворе тогдашнего византийского императора, куда молодой Хунайн ибн Исхак был посылаем за книгами Аристотеля волею основателя Байт-аль-Хикма халифа аль-Мамуна (да будет благословенна его гробница!)… Так вот, рассказывают (и здесь тоже нельзя не улыбнуться), будто бы тот самый Константин-переводчик сделался потом монахом, объехал вместе с братом Моравию, а теперь странствует по землям хазар и булгар, для кого он якобы изобрел особые письмена, с помощью которых перелагает Септуагинту и Инджиль на неудобопроизносимые языки этих племен. И еще передают, будто бы в Тебризе и поблизости уже начали опасаться, не навредит ли это большой хазарской торговле, и увещевают – через визирей – халифа, дабы он распорядился повторить упреждающее посольство в их земли… Но правда это или нет – Дауд аль-Исфахани судить не берется, и предоставляет Хунайну самому взвесить это известие и решить (пусть и с улыбкой), каково оно на его вкус…
Впрочем, добавил он, порой приключения слов куда занятнее, чем путешествия людей – вот почему самое время теперь изощрить вкус и угоститься, наконец, питьем бедуинов, то есть отведать неведомое, ибо никто пока не может ни описать его, ни назвать по имени. Караванщики пустыни ценят напиток много выше, чем салеп. В дальнем пути, по их словам, он равносилен молитве: очищает разум, освежает сердце, укрепляет силы, хотя первый глоток его рождает озноб в затылке и дрожь в запястьях, как бывает при встрече с танцовщицами в муслиновых накидках. Но языки их молитв дают ему разные имена, которые весьма приблизительно можно передать чем-то вроде «кахуа аль-бунн» – «вино зерна». Нет ничего более горького, говорят погонщики, что в один миг делало бы жизнь столь сладкой, и тщательно скрывают места произрастания таинственных зерен, открытые им сабеями. Любопытно, что сказал бы на это шейх толмачей, создатель наименований и хранитель слов – Хунайн ибн Исхак?
И тот отвечал, сделав два или три глотка, что черный напиток этот, пожалуй, прямо противоположен шербету, и придумать или угадать имя его будет в самом деле непросто. Непросто, улыбнулся он, подобрать слово, чтобы охватило оно нечто черное, горькое и текучее, но по действию – нечто, обратное вину, ибо оно явно проясняет взор, делает мысль легкокрылой, а на языке потом оставляет сладость сушеного финика, который ты не откусил еще, а только подумал…
Так беседа их, углубляясь, повернула в привычное русло, и разговор зашел об именах.
Ознакомительная версия.