Примерно с такими мыслями я плелся за Юлей на девятый этаж многонаселенного дома. За это время лифт в доме так и не починили, только табличка с надписью «Дверью лифта не хлопать! Лифт не работает уже полгода» куда-то исчезла. Пока мы шли, дверью лифта хлопнули, наверное, сто, нет, не сто — тысячу и один раз хлопнули этой самой дверью. Люди верили в чудо: если нет надписи, значит, лифт работает.
Я задохнулся уже на пятом этаже и схватился за сердце. Черт, где оно все-таки прыгает? Опять, кажется, справа.
Юля тоже устала, она еле дышала, но шла балетной походкой, будто брала приступом вершину Эльбруса. Не знаю, как берут приступом вершину Эльбруса, но, думаю, точно так же, как Юля поднималась на девятый этаж — с чувством собственного достоинства и без всяких намеков на позднюю беременность.
Последний вопрос меня волновал больше всего, я поглядывал на короткое Юлино пальтишко и старался разгадать секрет женской природы.
Как она сказала? У женщин такое бывает! А что бывает у женщин? Что это — «такое»? И почему женщины могут этим «таким» прикрываться, как щитом? Врать, шантажировать, торговать, использовать? Почему? Почему она так сказала?
Если бы мы не дошли, наконец, до девятого этажа, я бы точно умер от то и дело возникающих многочисленных вопросов, так и остававшихся без ответов.
— Вот мы и пришли. Обещали лифт сегодня отремонтировать, — сказала Юля, открывая ключом дверь.
И в тот самый момент, когда мы входили в квартиру, я услышал шум поднимающегося лифта.
Отремонтировали все-таки, гады! — беззлобно подумал я, переступая порог пропасти.
Я мог бы долго рассказывать о том, как я летел в эту пропасть. Неповторимое ощущение полета — вероятно, такое случается лишь однажды. И оно остается в человеке навсегда. Теперь я знаю, что счастье бывает не только на море, когда плещутся волны, светит солнце, пересвистываются чайки, а мамины руки ерошат мой короткий ежик на голове. Счастье бывает другим, волнующим, неповторимым и родным. Я провалился в пропасть, но эта пропасть оказалась такой манящей, зовущей, наполненной водоворотом чувств. Про водоворот чувств я читал в детской книжке и никак не мог понять, при чем здесь чувства и какой-то водоворот.
Многие слова до сих пор казались мне лишенными всякого смысла — манящий, влекущий, зовущий, будоражащий…
Лишние слова, слова-паразиты, в них не было никакого значения. Они не могли пригодиться в жизни. В первый раз я понял, что мне никогда не хватит слов, чтобы описать мое состояние в тот миг, когда я слился с Юлей воедино, превратившись в одно целое. Наверное, я ощутил пустоту, но эта пустота и называлась счастьем, потому что счастье — это ощущение сладостного покоя, где не существует иного мира, нежели тот, в котором ты находишься в данную секунду…
Утром я ехал в отремонтированном лифте, пытаясь совладать с волнением, охватившим все мое тело, и судорожно соображал, тупо уставясь в сплошь утыканные в стены кабины разные металлические таблички.
Зачем Юля наврала про паспорт? Куда испарился Резвый?
И впрямь, о паспорте Юля и не вспомнила. Ночью она вообще молчала, будто слова утратили всякий смысл.
Стрельников в ответ на мое приветствие загадочно промычал нечто невразумительное. Я уселся за компьютер и набросился на него, будто он в чем-то провинился передо мной. Молчание затянулось до самого обеда. По тишине в нашем кабинете, по отсутствию темных личностей в коридоре я понял, что оперсостав разъехался по секретным делам. Даже сиплый Ковалев находился на освоении оперативных просторов. Мобильный телефон молчал, не издавая ни малейшего писка, присущего всем мобильникам. Изъеденный отчаянным стыдом — первый раз в жизни не ночевал дома, — я набрал номер телефона.
— Это я, — робко произнес я.
Мне больше не хотелось называть маму «мутхен», «Тушкан» и другими ласковыми прозвищами, которые я навыдумывал еще в детстве.
— Позор! — донеслось из трубки.
По маминому голосу я понял, что в нашей квартире ночевала тетя Галя, она всю ночь звонила в дежурные части всех отделений милиции города, потом принялась за больницы и морги, и лишь к утру, устав от звонков и перебранок с дежурными, обе улеглись на моем диване.
Стрельников, разумеется, проинструктирован еще с вечера. То-то он молчит, сосредоточенно расчерчивая очередную таблицу.
— Я больше не буду! — вздохнул я в трубку.
В ответ раздались короткие гудки. Мама категорически не желала со мной разговаривать.
— Сергей Петрович, разрешите участвовать в операции?
Мне не хотелось участвовать ни в каких операциях, но и играть в молчанку я тоже больше не мог. Силы мои иссякли. Не люблю, когда люди сидят в одном помещении и упорно молчат, делая вид, что все хорошо и ничего криминального не случилось.
— Мужчина обязан отвечать за свои поступки. А тот негодяй, который заставляет страдать близких ему людей, мужчиной не может быть, — сквозь зубы процедил Стрельников. Помолчав, он добавил: — Расскажите, что вы видели в «Люцифере»? И где вы сегодня ночевали? Я должен успокоить ваших близких.
Со смеху можно умереть — сначала я должен рассказать про «Люцифер», а уже потом — где ночевал. Близкие подождут, все равно волнения уже закончились, я жив и здоров, дескать, поезд ушел. Близких людей можно успокоить чуток попозже.
Близкие люди — это мама и тетя Галя. Они, наверное, до сих пор не пришли в себя. Вообще-то я свинья! Хуже, чем Роман Галеев. Надо было позвонить домой!
Нет, я не мог позвонить.
Я вспомнил сладкую пропасть, поглотившую меня целиком, и глубоко вздохнул. Надо привыкнуть к новому для меня положению, подумал я, и пройдет очень много времени, пока я привыкну, а близкие люди, ну, близкие… могут и подождать. На то они и близкие, они обязаны прощать и сострадать, если они, конечно, любящие близкие.
— В «Люцифере» я встретил своего однокурсника, — монотонным голосом забубнил я. — Его зовут Роман Галеев.
— Что вы говорите?! — приторно-вежливым голосом воскликнул Стрельников. — Как вы его можете охарактеризовать?
— Подлый тип! — Я тут же спохватился. — Ну, не совсем подлый, просто он ушлый.
— Какой-какой? Ушлый, говорите? Рассказывайте, Денис Александрович, не тяните кота за хвост. — Сергей Петрович оставил наконец свой приторный тон и заговорил обычным голосом. Точно таким же тоном он разговаривает с самим Ковалевым. И Ковалев от такого тона не сипит, не хрипит и не пускает петуха.
— Не знаю, какой он. Ну, это… всегда везде успевает, доклады там почитать, в конференциях поучаствовать, с папочкой засветиться перед ректором. Вот его и прозвали ушлым.
— А еще как его прозвали? — Стрельников стеной навис над моим столом. Казалось, еще немного, и он ляжет на него.
— Шестеркой, прилипалой. По-разному. — Я уклонился от настойчивого взгляда Сергея Петровича.
— Так-так-так, ушлый, шестерка, прилипала. Ну и прозвища у вас, студентов, как на зоне! — Сергей Петрович отпрянул от моего стола.
Он начал носиться по кабинету, вытряхивая из себя эмоциональный подъем. Куда подевалась его сумрачность, навеянная моим ночным отсутствием?!
— Ну, а где же вы ночевали? Со слов вашей матери я понял, что связей, порочащих светлый облик российского студента, у вас не имеется. Куда вы забрели? К Галееву? — Стрельников опять набросился на мой стол, как на амбразуру дзота.
— Нет-нет, не к Галееву! — испуганно заорал я, вспомнив про эксперимент с коктейлем из клофелина. — Так, случайно встретил знакомого друга.
— Понятно, встретил знакомого подруга, — засмеялся Стрельников. — Но позвонить-то матери надо было?
— Надо! Было! — радостно подтвердил я. — Я больше не буду!
— Совсем как ребенок!
Стрельников почти плясал, он перебирал ногами, размахивал руками и вообще всячески подчеркивал свое радостное настроение. Чего это он распрыгался? С какой-такой радости? У него в районе преступность растет как на дрожжах, а он развеселился, подумал я, углубляясь в изучение кривой на стенограмме.
Стрельников нагрузил на меня, кроме прочих обязанностей, еще и обновление оперативных стенограмм и диаграмм. Я ежедневно вывешиваю их на стене, чтобы оперативники могли полюбоваться на результаты своей ежедневной деятельности. Пока что результаты изобиловали ростом всех возможных кривых, от чего весь оперсостав меня просто возненавидел.
Больше всего меня изводил Алексей Ковалев, он чуть ли не трясся при моем появлении. Ну, насчет трясся, это я, пожалуй, загнул, а вот икать он точно икал. Скажет слово, и сразу — «ик», скажет слово, и снова — «ик», и так все время, пока я у него перед глазами нахожусь. Потом я отвернусь от него, и икота проходит. Вот такая нервная система у капитана Ковалева.
Пока я не знаю, какая у меня нервная система. Но мама твердит мне, что я — бесчувственный эгоист. Наверное, эгоист. И еще, я — трус. Трус и эгоист в одном лице, не слишком ли много? Но меня не волнует, что я трус и эгоист. Меня больше волнует то, что я тугодум. Да-да, я — тугодум.