годы там жил, и Грейс много раз бывала на новогодних празднествах в зале несколькими этажами ниже Линси, в нарядном платье, тщательно выбранном матерью, лакированных кожаных туфельках от «Тру Тред» и с маленькой сумочкой. Вестибюль с тех пор, разумеется, много раз отделывали заново – наверное, часто – и Грейс поняла, что больше не может припомнить особенную пышность «Века джаза», которую она всегда ассоциировала с этим зданием. Сегодня здесь царили гранит, мрамор, глянец и высокие технологии с привратниками в униформе и охранниками, заметными лишь настолько, чтобы знать, что они здесь. И из этого холодного воплощения отвратительного богатства она вышла на улицу. Стояла весна, и цветы, растущие на клумбах разделительных полос Парк-авеню, распускались на дорогущей земле, ярко-розовые и ярко-желтые, соперничавшие с неярким солнечным светом. Сколько лет и она любовалась цветами на разделительных Парк-авеню? Сколько лет рождественских елок, статуй Фернандо Ботеро и стальных скульптур Луизы Невельсон на Девяносто второй улице, олицетворяющей собой Манхэттен? Она даже помнила стародавний праздничный крест, образованный зажженными в рождественскую ночь огнями офисов, из тех времен, когда здание «Метлайф» принадлежало авиакомпании «Пан-Ам», когда изображение креста, освещавшего южную часть Парк-авеню, не вызывало никаких эмоций, не говоря уже о возмущении – вот в какие времена она могла припомнить этот проспект.
Консьерж с удовольствием вызовет ей такси.
«Не мой это город, – подумала она тогда, повернув на север вдоль проспекта. – Когда-то был моим, а больше не мой». Она никогда, за исключением учебы в колледже, нигде больше не жила, и никогда на самом деле и не думала куда-то переехать. Но опять же – Нью-Йорк не придавал особого значения тем, кто всю жизнь тут прожил. Забавный в этом отношении город: он принимал тебя сразу, как только ты выходил из автобуса, самолета или на чем ты там добрался. Никакого долгого вынужденного испытательного срока, в течение которого тебя могут считать иностранцем, уроженцем Великих равнин или Новой Англии, пока у тебя, наконец, не появятся праправнуки, которые унаследуют привилегии коренного жителя. Здесь ты становился своим по приезде или как только начинал выглядеть так, будто тебе есть, куда ехать, и нужно поскорее туда добраться. Нью-Йорку не было дела до твоего акцента или до того, приехал ли кто-то с отцами-поселенцами. Вполне достаточно, что ты решил приехать сюда, хотя мог бы отправиться куда-то еще (впрочем, почему кому-то захотелось бы податься куда-то еще, само по себе являлось загадкой). Грейс, родившаяся на Семьдесят седьмой улице и выросшая на Восемьдесят первой, сейчас жившая в квартире, где провела детство, определившая сына в школу, где сама училась, ходившая в ту же химчистку, что и ее мать, ужинавшая в тех же ресторанах, что нравились ее родителям, покупавшая сыну обувь в «Тру Тред», том самом магазине, куда ее водили маленькой девочкой (где Генри мог сидеть на том самом стульчике, где сидела Грейс, и ножку ему мерили той же линейкой, что и его матери), была жительницей Нью-Йорка. Джонатан вырос на Лонг-Айленде, но тоже превратился в ньюйоркца в ту самую минуту, когда повернул ключ в двери их первой безликой нью-йоркской квартиры в башне белого кирпича на Восточной шестьдесят пятой улице рядом с Мемориалом. И Линси, недавно прибывшая под ручку с новым мужем и проведенная прямиком в шикарные апартаменты в легендарном доме, – жизнь на Манхэттене ей преподнесли в своеобразном подарочном наборе «Большое яблоко» (этот магазин, эта школа, этот косметолог, это агентство недвижимости), – чьих подружек так же привезли, взяли замуж и «упаковали», воспринимавшая город не как историю, которая началась задолго до ее появления и продолжится (хочется надеяться) долго-долго и после ее ухода, а как место, где ей довелось жить вместо, скажем, Атланты, округа Ориндж или милого пригорода Чикаго, – она тоже была жительницей Нью-Йорка. Господи боже!
Салли, конечно же, была права в том, что Генри не нужно отвозить на занятия музыкой, не говоря уже о том, чтобы забирать его оттуда. Нью-йоркские дети обычно свободно передвигались по городу с десяти лет, и многим другим двенадцатилетним мальчишкам не понравится видеть мамаш в мраморном вестибюле школы Рирден в три пятнадцать дня. Однако Генри по-прежнему выискивал ее своими с опушенными длинными ресницами глазами, когда спускался из класса, по-прежнему выказывал едва заметное облегчение, что она здесь, что она все-таки за ним приехала. Для нее это было лучшей минутой.
И вот он пришел, неся скрипку в рюкзачке, при виде его Грейс всегда замирала (такой дорогой инструмент, с ним так небрежно обращаются и т. д.). Он легко обнял маму, говоря скорее «Пошли отсюда», нежели «Рад тебя видеть», и Грейс вышла за ним на улицу, подавляя привычный порыв застегнуть сыну куртку.
Когда они отошли примерно с квартал от школы, он взял ее за руку. Он не избавился от этой привычки, и она старалась не сжать его руку в ответ. Вместо этого спросила:
– Как день прошел? Как Джона?
Джона Хартман был у Генри бывшим лучшим другом. Как-то раз в прошлом году он холодно заявил, что их долгое партнерство теперь окончено, и в последующие месяцы едва его замечал. Теперь у Джоны появилось двое новых друзей, с которыми он, похоже, не расставался.
Генри пожал плечами.
– Тебе тоже можно заводить новых друзей, – продолжила она.
– Знаю, – ответил Генри. – Ты и раньше мне говорила.
Но ему хотелось дружить с Джоной. Разумеется. Они вместе ходили в детский сад, и в результате стали играть вместе каждое воскресенье. Каждое лето Джона в августе гостил в их доме у озера в Коннектикуте, и там ребята ходили в местный дневной лагерь. Но в прошлом году семья Джоны распалась, отец уехал, а мать перевезла детей в квартиру в Вест-Сайде. По правде сказать, Грейс вовсе не удивлялась тому, что Джона вел себя импульсивно, стараясь управлять тем немногим в жизни, чем, как ему казалось, он мог управлять. Она пыталась обсудить создавшуюся ситуацию с Дженнифер, матерью Джоны, но безуспешно.
Преподаватель, учивший Генри игре на скрипке, жил в неухоженном доме на Морнингсайд-драйв с просторным темным вестибюлем, населенным пожилыми беженцами из Европы и профессорами Колумбийского университета. По идее, возле входа должен был дежурить консьерж, но у него, похоже, постоянно был перерыв, когда бы они ни приехали и какое бы ни стояло время суток. Грейс нажала на кнопку домофона за внешними дверьми и выждала обычные минуту-две, пока мистер Розенбаум неспешно дойдет из комнаты для уроков до телефона на кухне и впустит их. В скрипевшем лифте Генри вытащил из рюкзачка скрипку и взял ее,