Ознакомительная версия.
Выполнил Матвей клятву, Господу данную, изничтожил гнездо поганское, до сих пор уцелевшее… вот и отец Анисий тоже говорит, что дело доброе, богоугодное, только сердце колет нехорошо как-то, и крест солнечный тяжестью на груди. Жжется.
Это не крест, это пламени жар долетает, вон и конь с того пляшет, ушами прядет да хрипит… на шее пена, белая, как снег.
Снег вокруг, чистый-пречистый, покров Богородицы… особенно если к лесу ближе, чтоб огня не видеть, гарью не дышать, вонью тел горящих… полон взяли… десять душ, остальные полегли, кто с оружием, кого дети боярские в горячке посекли, а кого так, за ненадобностью, добили.
У леса спокойнее, тише, не слышно, не видно и душа в белизне успокаивается. Матвей спешился, привязал поводья к ветке березы да, наклонившись, зачерпнул снега, чтоб умыться. Полегчало.
И вправду, с чего это он взбудоражился-то? Ладно бы юнцом сопливым был, так ведь всякое доводилось видать, всяко приходилось творить, и по слову государеву, во порядка установление, и теперь вот во славу Божию.
– Здрав будь, человече. – Выгжа возник за спиною внезапно. Хоть бы снег под ногою скрипнул, или ветка шелохнулась, птица лесная закричала, или жеребец Матвеев голос подал, хозяина упреждая. – Что ж ты, человече, меня не послушал? Зачем вернулся?
– Чтобы веру истинную принести!
– Вера? – Выгжа усмехнулся. – Тут твоя вера.
Он развел руки: глубокая рубленая рана начиналась чуть выше ключицы и тянулась вниз, к брюху, и знакомой сизоватой синевой выглядывала требуха, но только выглядывала, не падала, не валилась на снег дымящеюся кучей. Не живут с такими ранами, не стоят и уж точно не разговаривают.
– И там твоя вера, – Выгжа указал на догорающую деревню. – А на шее твоя расплата. Негоже подарки отбирать, не по правде это… но всякий дар иным стать может… сам перевернул судьбу, Матвей, значит, так тому и быть…
Матвей перекрестился.
Господи, спаси! Оборони от чернокнижника раба своего, Матвея! Он жить хочет! Жить!
– Будешь… крест носить будешь… и жить будешь… долго, – нараспев произнес Выгжа. – И ты, и дети твои… и внуки, и правнуки… обречены жить… прокляты… от солнечного креста отказавшись, мертвый получишь… день ото дня… без радости… вода горечью… еда отравою… жизнь клеткою душе беспокойной… мир стороною… мимо все, мимо… ради чего стоило б дышать… смерть едино прощением… Мара свой крест заберет… на волю отпустит.
Слова и кровь летели на снег, и не отвесть взгляд, и не закричать, и не ударить ведьмака, чтоб замолчал, наконец. Немота сковала тело страхом, ужасом, напевом Выгжиным.
– Умирая, метаться станешь… столько дней, сколько смертей на тебе… а если уйти захочешь, – ведьмак улыбнулся, и с уголков губ поползли вниз багряные струйки. – Отдай крест… подари, спаси чужую жизнь… этот спасенный тебя и убьет…
Выгжа сглотнул. Тяжко ему слова давались, но Матвею еще тяжелее было.
– И род… род твой проклятый тогда… сгинет. Носи крест, Матвей… вы же все под крестом ходите…
Он так и умер, с улыбкой на губах, ведун, ведьмак, чернокнижник проклятый. Позже, когда Матвей самолично голову рубил да кол, загодя заготовленный, в тело вгонял, руки почти и не дрожали. А увидев среди полона Синичку, добычу свою законную, совсем успокоился. Да и то ли дело слуге государеву, человеку крещеному и верующему, чьих-то проклятий бояться?
Господь, Он всяко защитит, Господь убережет… Господь всемогущ и милостив.
Мой дом – моя крепость. Точнее, тюрьма. Стильная, в черно-белых тонах, с уже немодной хай-тековской мебелью и зеркальной стеной. Когда-то идея показалась удачной: на заднем плане жилые комнаты, обычные и привычные, а на переднем, прикрывая эту привычность, – квартира-студия, искривленное пространство, полное солнечного света и движения.
Так мне обещали и, черт побери, сдержали слово. Вот пространство, вот свет, вот движение: отраженный тополиный пух опускается на пол одновременно по обе стороны стекла, следом, задетая локтем, летит газета, шелестя тонкими страницами, падает бокал с вином… два бокала, там и здесь. И звенят как два, разбивая нервы на осколки. Красная дорожка вырисовывается на стеклянной же столешнице, и кажется, будто винные капли застыли в воздухе.
Нет, я скоро с ума сойду. Завтра же найму рабочих и уберу к дьяволу стену-зеркало.
Нужно успокоиться, взять себя в руки. Вдох-выдох, вдох-выдох… как Костька учит. Досчитать до десяти, добраться до «кухонной» зоны, взять тряпку, вернуться, стереть пятно. Проговариваю действия вслух, так немного легче, будто и в самом деле беседуешь с кем-то.
Ничего, еще два часа, и мое затянувшееся одиночество закончится, пусть ненадолго, недели на две или три, но и это уже хорошо. Капли летят на пол, наклоняться и вытирать лень. Завтра среда, и хотя квартиру убирают по вторникам и пятницам… до пятницы как-нибудь и с пятнами на паркете проживу.
Время ползет медленно, и ожидание становится невыносимым, стены давят абстрактным черно-белым узором, смотрю и не понимаю, чего больше – черного или белого – снова начинаю злиться… глоток вина бы, но нельзя.
Данилке может не понравиться, что я пью. Данилка меня, наверное, не помнит… да и я его тоже. Но мне хочется ему понравиться, хоть кому-нибудь понравиться не из-за денег, статуса, работы, не из желания «трахнуть эту суку», а просто по-человечески.
И снова слезы, и снова ничего не могу сделать, сажусь на пол и, прислонившись спиной к бело-черной стене, просто жду, когда они закончатся.
Данилка, наверное, расстроится, увидев заплаканную тетку. Ничего, немного пудры, очки и привычная ложь про аллергию на тополиный пух. Главное, чтобы слез не было.
Не помню, когда это началось. Наверное, давно, но я заметила лишь пару месяцев назад: в руке стакан апельсинового сока, свежевыжатый, ярко-желтый… напрочь лишенный вкуса. И вино такое же, и чай, и кофе, и долбаные тигровые креветки, и истекающий жиром беляш, купленный эксперимента ради. Дистиллированная вода и картон. Правда, иногда у картона появлялся легкий металлический привкус, который вызывал обильное слюноотделение и позывы к тошноте.
Дисгевзия[1].
Красивое название для болезни. Меня лечили, я лечилась, а дом все больше походил на тюрьму. Как-то незаметно и безболезненно исчезли запахи, зато появилось несвойственное мне прежде ощущение беспомощности и приступы слез. Слезы напугали, и я подумывала было согласиться на госпитализацию, но два дня назад позвонила Ташка.
– Ян, привет! – знакомый голос в трубке был неестественно весел. – Как дела?
– Нормально, – я вытерла ладонью растекшуюся тушь, и мой двойник в зеркальной стене повторил действие. – А у тебя?
Ташка – моя сестра, старшая и умная, уехавшая когда-то давным-давно в Кисличевск и до сих пор там обитающая. То ли привыкла, то ли и вправду все так хорошо, как она говорит. Перезваниваемся мы часто, поддерживаем родственные связи да и… и кроме нее да Катьки, я больше ни с кем не могу разговаривать.
– И у меня нормально.
Улыбаюсь своему отражению, помада размазалась, а пудра, вместо того чтобы скрывать морщины, отчего-то их подчеркивает. Похоже на разломы в высохшей земле. Плевать на разломы, нужно продолжить разговор.
– Как Данила?
Данила – Ташкин сын, единственный и горячо любимый. И мой племянник, тоже единственный и тоже любимый, пусть даже видела я его в последний раз лет десять тому, но Ташка присылает фотографии… точнее, присылала.
Странно, я и не заметила, когда перестала получать от нее снимки.
– Данила? – голос у сестры странный, и смешок в трубке тоже странный. – Данила нормально. Хорошо…
Всхлип. Я молчу, прижимая трубку к уху, в душе вялое удивление от того, что Ташка плачет. И такое вялое возражение – показалось. Ташка никогда не плакала, Ташка никогда не жаловалась. Она старше на целых двенадцать лет, она умнее, сильнее и все такое… я почти не помню ее.
Трубка вздохнула и отозвалась Ташкиным голосом.
– Ян, такое дело… можно, Данька к тебе на каникулы приедет?
– Можно, – я сначала ответила, а потом испугалась. Зачем ко мне приезжать? Я не хочу никого видеть, в квартире-тюрьме и без того тесно.
– Спасибо, Ян, ты… ты не представляешь… – Ташка все-таки расплакалась. – Он… он хороший мальчик, он просто случайно попал… втянули… он не виноват…
– Неприятности?
– Д-да… нет, уже нет. Я просто хочу, чтобы он уехал из города, хотя бы на пару недель, а там придумаю… ты извини, просто больше не к кому… я не знаю, почему он стал таким, я ведь все ему давала, я ведь никогда ни в чем… переходный возраст… – Она продолжала оправдываться, всхлипывая, проглатывая слова и фразы, я же молча кивала в такт словам, думая, что, может, не так и плохо, если в квартире кто-то поселится. Кто-нибудь, с кем можно будет разговаривать.
Ознакомительная версия.