Мне нравилась ее особая манера звонить в дверь: она три раза очень быстро нажимала на кнопку звонка — так, как будто это не звонок, а телеграфный ключ. Собака была очень большой, и ее приходилось оставлять на веранде, чтобы потом не убирать по комнатам шерсть. Я играла с ней, кормила ее печеньем или просто дразнила, заставляя лаять. Глаза у собаки были черными и блестящими, а язык — розовым и очень влажным. Как-то раз эта собака — ее звали Гус — уставилась на меня таким пристальным взглядом, каким на меня никогда не смотрели даже люди. Впрочем, глаза и у людей, и у собак созданы для того, чтобы они смотрели друг на друга и пытались друг друга понять.
— Что ты хочешь мне сказать, Гус? — спросила я, глядя через окно, как мама открывает перед Анной портфель из крокодиловой кожи. Маме, чтобы достать его с самой верхней полки, не нужно было тащить в спальню лестницу: она просто забиралась на одно из синих мягких кресел и становилась на цыпочки. Она была среднего роста — один метр шестьдесят пять сантиметров, — и в туфлях на каблуках казалась высокой. Но такие туфли она никогда не надевала. Она почти всегда носила ботинки на шнурках — под джинсы — или же шлепанцы летом, а волосы собирала на затылке в хвост, чтобы не нужно было делать прическу. В этот день, поскольку солнце припекало довольно сильно, мама надела халат, который Анна привезла ей из одной из своих поездок в Таиланд. Этот халат был белым, полупрозрачным, с изображениями кристаллов на груди. Мама не пользовалась косметикой — ну разве что на торжественные мероприятия, связанные со мной или с братом, — и разница между нею накрашенной и ненакрашенной была разительная. Поэтому Анна говорила ей время от времени, что, чтобы ее любили, ей следует в первую очередь любить себя. Подобное заявление Анны казалось мне какой-то глупостью, потому что все мы — я, отец и Анхель — и так любили маму.
Мама достала фотографию Лауры, которую я рассматривала уже несчетное количество раз, и огляделась по сторонам — видимо, чтобы убедиться, что меня поблизости нет. Я, в свою очередь, сделала вид, что глажу Гуса по спине, а сама украдкой наблюдала за тем, что происходит в гостиной. Анна смотрела то на фотографию, то на мою маму с очень внимательным и серьезным видом, не моргая. Зажатая между ее пальцев сигарета медленно догорала. Анна была высокой и симпатичной, с короткой черной шевелюрой, с проглядывающими кое-где — и появившимися явно раньше времени — седыми волосами и самоуверенным выражением лица. Она ни в чем не была похожа на мою маму — скорее, представляла собой ее прямую противоположность. Анна очень много курила, и с ее сигарет то и дело падал на диван пепел. Пепельницей она никогда не пользовалась. Она делала одну затяжку за другой, сигарета постепенно превращалась в пепел, а затем этот пепел падал прямо на диван, но ей на это было наплевать. Она, похоже, привыкла поступать так, как заблагорассудится. Мы считали ее очень умной. Она удивительно хорошо водила машину — чуть ли не лучше моего отца — по узким улочкам со встречным движением и умудрялась парковаться даже в случае, если места для этого было очень и очень мало. Иногда она оставляла машину, заехав наполовину на тротуар и едва ли не упершись крылом в стену ближайшего дома. Анна очень хорошо знала Мадрид — знала все его улочки и тупички, бары, рестораны, магазины, клиники, парикмахерские. В этом городе секретов для нее не было.
Тот день был каким-то необычным, и даже Гус держался напряженно. Его уши стояли торчком — как будто ему вот-вот предстояло на кого-то или на что-то наброситься либо дать деру. Напряжение чувствовалось во всем. Как бы мне этого ни хотелось, я не могла не обращать внимание на то, что происходило: мне ведь было кое-что известно, и подозрений у меня имелось предостаточно. Кто эта девочка? Я согласилась бы целый год не ходить в кино только ради того, чтобы услышать, что мама рассказывает Анне. Ей, по-видимому, было нелегко это рассказывать, потому что она то и дело сжимала голову ладонями, плакала, оглядывалась по сторонам, чтобы еще раз убедиться, что меня нет поблизости, зажигала и минуту спустя гасила сигарету, снова и снова показывала на фотографию, которую Анна держала в руках… Наконец Анна отрицательно покачала головой, словно бы заявляя, что такого не может быть, а мама вздохнула и провела тыльной стороной ладони по носу. Потом она резко закрыла портфель и отнесла его обратно в спальню. Анна, оставшись сидеть на диване, уставилась куда-то в противоположную сторону комнаты. Она, наверное, разглядывала шкаф, в нише которого стоял телевизор, и книги на полках вокруг него. Ее, возможно, утомила мелодраматическая сценка, которую устроила мама. Но вот она слегка сдвинула край рукава свитера, посмотрела на часы, резко встала, словно куда-то вдруг заспешив, и прошлась по гостиной, потирая ладони, — причем так сильно, как будто хотела содрать с них кожу.
Не дожидаясь, пока мама вернется, Анна вышла на веранду, где оставила пса.
— Ты здесь? — удивленно спросила она, увидев меня рядом с Гусом.
Я принялась вовсю гладить спину собаки. Было очевидно, что Анна предпочла бы, чтобы я ничего не знала о фотографии Лауры, и ей не хотелось, чтобы по этому поводу была допущена оплошность.
— Я думала, ты куда-то ушла.
— Нет, я осталась играть с этим ужасным зверем. А где мама?
— Наверное, в кухне. Или в ванной.
Мне, по правде говоря, стало неловко оттого, как смотрела на меня Анна, прекрасно знавшая, что моя мать в этот момент кладет портфель на место в спальне: казалось, что она хочет испепелить меня взглядом.
— А я думала, что вы пошли прогуляться, — сказала я, пытаясь ее успокоить.
— Нет, мы сидели и разговаривали, — ответила она уже менее напряженным тоном, беря пальцами один из моих локонов.
Анна всегда говорила, что у меня замечательные волосы, о которых мечтает любая девочка. Волосы у меня были такие же, как у матери: черные, вьющиеся, со множеством завитков на затылке и на висках. Анне нравилось прикасаться к ним, запускать в них пальцы и оставлять их там на несколько секунд. Я привыкла к подобным прикосновениям, однако на этот раз почувствовала облегчение, когда она в конце концов оставила мои волосы в покое.
Когда отец пришел вечером домой, он сразу почувствовал, что что-то происходит.
— Я ей рассказала, — объявила мама, когда он зашел в кухню.
Отец не торопясь вымыл руки, используя вместо мыла средство для мытья посуды. Он провел влажными руками по лицу и наконец посмотрел на жену.
Я в этот момент делала домашнее задание, сидя в кухне за дубовым столом, и даже не оторвала взгляда от тетради: мне не хотелось, чтобы на мое присутствие обратили внимание и выпроводили меня отсюда. На мне была пижама, и к этому моменту мы с братом уже поужинали, и он ушел смотреть телевизор.
— Возможно, она сможет нам помочь.
Отец поморщился, его лицо омрачилось и стало похоже на лицо каменной статуи с грустными глазами.
— А можно мне поужинать? — угрюмо спросил он.
— Да, — ответила мама, порывисто ставя перед ним тарелку со спагетти.
На стол упало несколько капель кетчупа. Хорошо еще, что это был не «парадный» стол в нашей гостиной, иначе разразилась бы буря. На кухонном столе можно было хоть танцевать — и никто бы ничего не сказал. Отец, тем не менее, слегка приподнял ладони и растопырил пальцы, словно пытаясь удержать надвигающуюся бурю.
— У меня сегодня был самый обычный день. То есть меня чуть не ограбили и чуть не избили.
По моим наблюдениям, подобными высказываниями вполне можно было сдержать гнев матери.
Она поставила тарелку со спагетти для себя, и они стали есть молча, не глядя друг на друга.
Пришло время закрывать тетрадь и отправляться смотреть телевизор с Анхелем. Я развалилась на диване и уставилась в экран, совершенно не думая о том, что на нем вижу. Анхелю очень повезло: он пребывал в счастливом неведении и думал только о том, как бы что-нибудь вкусненькое съесть да во что-нибудь интересное поиграть. Он увидел по телевизору что-то такое, что заставило его засмеяться, и взглянул на меня — не смеюсь ли и я. Анхель высоко ценил мое мнение. Он частенько украдкой смотрел на меня, чтобы узнать, что я думаю по тому или иному поводу, одобряю ли я то, что он говорит, нравится ли мне то, что он рисует.
Из кухни не доносилось никаких звуков, даже позвякивания тарелок, стаканов или столовых приборов — как будто наши родители внезапно умерли. Им, наверное, было очень нелегко нарушить воцарившуюся напряженную тишину — такую тишину, какая бывает в море, когда нырнешь в глубину и ничего там не слышишь.
Анхель, сидя рядом, поглядывал то на экран телевизора, то на меня. Он был очень худым, и на его руках и ногах не появлялось даже признаков мускулов, хотя мама и водила его на занятия по карате. В раннем детстве он был светловолосым, но затем его волосы начали темнеть и в конце концов стали такими темными, как будто это был уже не Анхель, а какой-то другой человек. Отец когда-то давно тоже был светловолосым, но затем его волосы стали каштановыми — он теперь был шатеном с голубыми глазами. На детских фотографиях у него было нежное округлое лицо, которое, казалось, никогда не огрубеет, однако оно все же огрубело, причем настолько, что под кожей стали отчетливо проступать лицевые кости.