Часа в два ночи мы оказались на лавочке на бульваре (на такси денег не было). Я лег, она прикрыла меня своими теплыми тряпочками, которые впопыхах собрала в мешок, когда спешила ко мне. Мешок был сшит ею из половины холщового плаката «Солнце, воздух и вода…» – она бывший культработник. Странно, что бульвар этот находится недалеко от дома, где я родился. Я хочу сказать ей это, но тяжело поднять голову и пошевелить распухшими губами. Если мы даже соберем свои манатки сейчас и пойдем туда, нас никто не пустит: в нашем доме давно какая-то рекламная контора, а в родной комнате, должно быть, храпит ночной сторож, такой же как и я тридцатилетний парень. Изгадил перегаром гнездо мое покинутое, ясли и колыбель мою. И снится ему, что нажрался безбожно, пристает к каким-то иностранкам, провонявшим марихуаной, затем долго ищет с одной из них в ночном городе хотя бы один презерватив, всего один! Вот они едут на автобусе, идут пешком, а презерватива все нет и нет: во всех палатках продают только чертово пиво, а без презерватива – кондома иначе – нельзя, а очень хочется, до боли… сестра моя, земля моя, до боли… А иностранка шкварчит, как яичница на сковородке, что-то «Ньюёо-о-о-о-к, гё-о-о-о-кх, йо-о-о…» и постоянно убегает приседать в подворотни. «Теряем время!» – кричит он, зло тыча пальцем в циферблат командирских часов. Иностранка наконец отстает со словами «Вы меня извиняль, я вас покидаль», а он, непонятно почему, все ищет и ищет этот хренов кондом, ГАНДОН правильнее – нарвался на милицию, и у них, мудак, спросил машинально то же, что во всех палатках. «Есть у меня один гандон для тебя», – не по-хорошему ласково пропел громила – и в сумерках обрисовалась вдруг такая здоровая, такая черная, точно сажа, и ничем, даже отдаленно, не напоминающая гандон, дубина, какую увидишь, и правда, разве что во сне. И вот теперь у него открытый перелом ноги и квитанция на штраф в заднем кармане. Парень мычит во сне: мается. Я же, привстав на локте, слежу за его сном в том окошке; в щелочке неимоверно распухшего сизого века бегает желтый злорадный, сволочной зрачок. Так тебе и надо, парень! не будешь валяться пьяный на полу моего детства. Эх, разве ты можешь оценить архитектурные достоинства этого дома, построенного некогда знаменитым зодчим? А лепной потолок? А! Ты хоть различаешь там, высоко над собою Диоскуров, и понимаешь, почему они находятся именно над опочивальней первого хозяина этого древнего московского особняка? А пилястры? Гляди какие! Или, может быть, ты и пилястры не знаешь что такое? Порталы тоже, картуши забытого рода видишь? Конечно не видишь: он давно замазан штукатуркой и овальный щит напоминает рябое, щербатое лицо сфинкса: такие же смыленные черты; сфинкс моего дома глядит на раскаляющуюся университетскую иглу (скоро утро). А обереги видишь? И обереги не знаешь что такое? Теперь во дворе моего дома идет строительство: возводят гаражи, корыта с раствором на каждом шагу, воняет селитрой, люди по досточкам пробираются до места работы. А раньше во дворе был разбит маленький сад, под каждым окном яблоня, либо сирень, а посреди стоял старый ясень, зелено дымился листвой, а осенью горел в желтый дым и падали холодные искры за воротник. А главное ты не знаешь, слушай сюда, какие красивые световые фигуры отбрасывали вечером окна: срез лимона, гранатовые зерна, серебряное блюдо… Свет на асфальте изменялся вместе с судьбами, а судьбы менялись в зависимости от расположения ночных светил. И всякий раз, как на небе появлялся новый месяц, вот с этим человеком, что храпит сейчас, склонившись надо мной, раскрыв свой беззубый рот, мы, выключив свет в комнате, подходили к нашему большому окну, чуть не прыская смехом, но соблюдая ритуальность, воздевали с серьезными лицами высоко над головой руки с горстью медяков; усаживали на ладонь пушистый месяц, перемешивали его с монетами и произносили заклинание, мною уже забытое (вот этот человек наверху знает: он до сих пор так делает, незаметно, отставив одну ногу, и на месяц смотрит, как на чудо). Примечательно, уважаемый товарищ, что одновременно с нами из всех соседних окон протягивались к месяцу руки, просящие денег. Что касается меня сейчас, то я давно перестал в нощи просить.
Без двадцати шесть, когда на небе оставалась видной лишь одна горошина Венеры, а луна забралась, как черт в печную трубу ближайшей бани, когда дома принялись зевать подворотнями и затряслась земля от первого подземного поезда, с лавки отчалили в туман и двинулись вверх по течению своей реки два странного с виду человека: один – в шинели, летних очках и соломенной шляпе, другой – ему по грудь был в большом крест накрест перевязанном платке, с мешком в руках, на котором отчетливо виднелись крашеные плакатные буквы. Они направились к брежжущей букве «М», возвышающейся над кафельным бассейном, из которого клубами валил пар. Двое уверенно ступили в непроницаемую мглу. И со стороны могло показаться удивительным, что маленький поддерживает большого, шагающего широко и неровно, старался попадать с ним в ногу и шепотом умолял не шататься. «Буду шататься» – «Ну зачем?» – «Буду» – «Ну не надо».
Я лежу дома по-прежнему под двумя одеялами и корчусь от боли. Все тело в синяках, кисть правой руки вывихнута, лицо утопленника. Суки! Так изуродовать артиста оперетты. Конечно и раньше бывали синяки. Чего по молодости лет не бывало. Как-то на картошке играли в футбол с солдатами: казахи, да украинцы – очень крепкие ребята, обрадовались, что мы приехали, студенты, сняли сапоги и прямо босиком гоняли мяч с нами, видно, очень соскучились по сопернику. В конце игры у многих ноги были в крови. Один казах сорвал себе ноготь на пальце, но продолжал бороться: огромная жилистая ступня в крови, он с ыкающим выдохом мощно выбрасывает мяч в середину поля. Игра закончилась дракой, я заработал фингал, и по сравнению с другими ещё легко отделался. На следующий день с солдатами помирились и опять пошел футбол. Бывали стычки со своими сверстниками из-за девушек. Да мало ли что. Но такой дикости, такой ненависти к своему лицу встречаю первый раз не встречал никогда. Черт возьми, что же делать? Может проткнуть эти багровые шишки на лице? Впрочем зачем мне внешний вид? В театре я играю бабушку-мышь в детском спектакле напару с одной женщиной: мы с ней сменяемся – она ведь может меня подменить за коробку конфет, позвоню ей, когда надо. В горле такая боль, точно туда кол пропихивали; из носа постоянно течет кровь. Но отвратительней всего на душе. Никогда так не было. Ощущение, что я лежу в ментуре, на полу до сих пор не проходит. Преследует запах: я чувствую керзу и не могу отделаться от нее. Простирали всю одежду, вымыли столько песка и грязи, что чуть ванну не засорили и все равно отовсюду пахнет кирзой и ментурой, а на душе менты в клепаных ботах скачут, клянутся забить досмерти…
Подавленность. За окном мокрый снег падает, под снегом поет какая-то птица… Вдруг пахнуло снежной сыростью – неожиданно на пороге появилась жена.
Я привстал, не зная, что от неё ожидать.
– Разлегся? – были первые слова. – Нисколько тебя не жалко. Я давно хотела увидеть тебя таким. Правильно сделали они там, в ментуре. Молодцы ребята.
Я ничего не отвечал, спрятав свое лицо.
– Чего ты прячешь его? – слышу её голос. – Посмотри на себя внимательно в зеркало. Это твое истинное лицо.
Сказав эти слова, она исчезла, оставив в комнате после себя пронизывающий холод, точно только что здесь побывал призрак. Я весь покрылся гусиной кожей. В комнате воцарились молчание и сумрак.
– Она мне этого не простит, – проговорил я дрожащим голосом.
– Простит, – сказал маленький человек.
– Я сейчас же к ней поеду, – делаю попытку встать.
– Зачем? Еще больше её обозлишь. Лежи. Ничего, она скоро успокоится, тогда поедешь.
– Да, ты права, ты права.
Через несколько минут стон.
– Как мне плохо, как плохо. Она не простит. Я люблю её.
– Не знаю, как можно такую любить.
– Да?
– Не думай о ней.
– Да, давай думать о чем-нибудь хорошем. Можно я тебя за руку возьму так будет легче.
Я беру её маленькую руку, влажную после стирки, – и точно свет проникает в меня. Становится гораздо легче. И рука её не нагревается в моей руке. Я начинаю думать ровнее, глубже, и говорю.
– Давай быстрее вспоминать, вспоминать.
– О чем?
– С самого начала. Вот… лакированные ботинки, в которых ты водила меня в музыкальную школу. Сколько они стоили? Ну скажи? Интересно. Самое ценное в воспоминании мелкие детали. Где ты их купила? А скрипку, я помню, мы покупали вместе на Маяковке. Скрипучий звук. Запах конского волоса от смычка. Скрипка пахнет клеем и лаком. А канифоль? Ни смычок, ни скрипка, ни футляр, обитый красным бархатом изнутри, весь в каких-то замысловатых кармашках, не понравились мне так, как канифоль, этот тяжелый янтарный камень. Я поднес его к глазам и поглядел на солнце. Канифоль пахнет сосной, а в своей коробочке напоминает линзу от диапроектора. Бывало, начищая смычок, так перепачкаешься, что весь в канифольной пудре, с ног до головы. Давай снимем скрипку с антресолей!