— Мало ли что, время, видишь, какое.
Начальник жадно затянулся. И сразу стало легче, даже показалось, что боль утихла.
— Вот так, — он тяжело опустился в кресло. — Не верь врачам, Иван Александрович. Курнул — и легче стало. Ты мне оставь пяток.
— Да вы все возьмите. У меня в кабинете есть еще.
— Соблазн велик, возьму. Так ты спрашиваешь, как быть с Костровым?
— Случай уж больно необычный.
— Нет, Данилов, в этом нет ничего необычного. Он сам-то где?
— У дежурного сидит.
— Проверить его показания надо. А вдруг врет?
— Да я его знаю, Мишка врать не станет.
— А ты все ж проверь. Сколько у тебя в группе народу осталось?
— Трое.
— Значит, Полесов, Шарапов и Муравьев.
— Точно.
— Считай, что остался ты один.
— То есть как? — Данилов встал, шагнул к столу. — Как один, товарищ начальник? Моя группа больше всех потеряла людей. Восемь человек на фронт забрали. Я сам...
— Ты погоди, Иван Александрович, не торопись. На! — начальник протянул три одинаковых листа бумаги.
Данилов, недовольно посапывая, достал из кармана очки.
«Начальнику Московского уголовного розыска. От помощника оперуполномоченного Муравьева Игоря Сергеевича. Рапорт. Прошу вас разрешить мне пойти в ряды действующей армии. Я комсомолец, и место мое на фронте. Хочу беспощадно громить фашистскую нечисть, мстить за нашу поруганную землю.
И. Муравьев»
— Понял, Данилов, в чем дело? Ты два других можешь и не читать. Шарапов и Полесов тоже просятся. Ты им скажи, Данилов, я сам на фронт хочу, и ты тоже хочешь. Все хотят. Вон мне Дерковский какой концерт устроил — в батальон московской милиции его отпусти. А я с кем здесь останусь?
— Товарищ начальник...
— Ты, Данилов, молчи. Помню, как ты еще на финскую просился. Молчи уж. — Начальник взял папиросу. — Молчи, Данилов, а со своими ребятами поговори... Иди, Иван Александрович, иди... Чувствую я, что к вечеру много работы будет. — Начальник опять отвернулся к окну.
Почему-то ему казалось, что так легче думается. Калейдоскоп улицы успокаивал.
Петровка была почти такой же, как месяц назад. Торопились куда-то по-летнему нарядные люди, бойко торговал мороженщик, стояла очередь за газировкой. Но война уже чувствовалась. Военных побольше на улицах стало. На углу вместо привычного усатого постового стоит с винтовокой СВТ молоденькая девушка.
Вот она взмахнула полосатым жезлом, останавливая движение. Со стороны Пушкинской по трамвайным путям несли похожий на колбасу огромный зеленый баллон с газом для заправки аэростата. Девушки из батальона МПВО крепко держали за стропы упругое подпрыгивающее тело. А месяц назад он, начальник МУРа, видел аэростаты только на картинках в кабинете Осоавиахима.
Война для него началась так же неожиданно, как и для всего по-летнему беспечного города. Накануне днем поступили данные, что в бараке на Дангауэровке отсиживается Колька Цыган. Два месяца до этого дня МУР лихорадило. Бежавший из лагеря Николай Савельев по кличке Цыган совершил на окраине столицы восемь вооруженных налетов. Звонили из Прокуратуры Союза, звонили из наркомата, звонили из таких мест, что и вспоминать не хочется. И был еще телефонный разговор с помощником одного из руководителей. И все потому, что Цыган, кроме всего прочего, ограбил одну из дач, которую в разговорах называют с приставкой «спец». Брать Кольку поехали ночью, ближе к утру. Операцию возглавил он сам, никому не доверил. В конце шоссе Энтузиастов, у Баулинских прудов, приткнулся дощатый барак. Здесь и было Колькино убежище. Оперативники быстро окружили барак. Оружие держали наготове, знали, что Цыган вооружен и так просто в руки не дастся. Начальник уже сталкивался с этим человеком. Он пошел первым. По неписаным законам, оставшимся еще с первых лет революции, в самой опасной операции первым идет старший.
Он шел, не глуша шагов, по-хозяйски, как дома. Ему противно было думать, что он, краснознаменец еще с гражданской, должен подкрадываться, чтобы взять эту сволочь.
У дверей с цифрой «пять» было подозрительно тихо.
— Ломайте, — приказал он.
Два оперативника плечами высадили фанерную дверь. Подняв пистолет, начальник шагнул в комнату. Свет карманного фонарика вырвал из темноты фигуру, лежащую на кровати. Кто-то пошарил руками на стене, щелкнул выключателем. На железной койке, разметав во сне руки и широко открыв губастый рот, храпел Колька. В комнате отвратительно пахло перегаром, прокисшими консервами, потом.
— Берите его, — начальник сунул пистолет в кобуру и вышел на воздух.
А Цыган так и не проснулся, ни пока тащили его в машину, ни в самой машине, — до такой степени напился. Только следующей ночью, он очнулся в камере и завыл от страха и ненависти.
Приехав на Петровку, начальник поднялся к себе в кабинет. Тотчас зазвонил телефон.
— Не спишь? — услышал он голос начальника московской милиции.
— Цыгана только что...
— Да какой тут Цыган! Война! Сегодня немцы бомбили Минск, Брест, Киев, перешли границу. Собирай своих по тревоге!
Новость была настолько ошеломляющая, что он сразу и не понял, о чем говорит его собеседник.
— Ты что, оглох? — пророкотала трубка. — Собирай своих сыщиков. А за Цыгана спасибо.
— Есть. — Он положил трубку и посмотрел в окно, потом на часы. Пять... Почти незаметный свет фонарей, кое-где желтые окна, перекличка редких автомобильных гудков, и вдруг — война... Нелепо и страшно.
Начальник сам пошел к дежурному. И пока он шел по коридору, почему-то в голову лезли совсем посторонние мысли — о том, что теперь уж в отпуск он не пойдет и долго, наверное, не увидит реки Ужи. И зря он отправил туда удочки.
Комната дежурного тряслась от хохота.
— Вы это чего? — спросил начальник.
— Да вот, комика привели! — вскочивший дежурный пытался согнать с лица веселость и придать ему подобающее моменту выражение.
Начальник оглянулся. Со скамейки для задержанных поднялся человек.
— Ага, значит, ты здесь самый главный? — Язык у задержанного заплетался, казалось, что тот говорит с полным ртом.
— Возможно.
— А ты неприятности любишь?
— Нет, — думая о своем, ответил начальник.
— Тогда отпусти меня.
— Это ж почему? — удивился он, словно только что увидел задержанного.
— Работа у меня такая. Не отпустишь — не миновать тебе беды.
За спиной начальника сдавленно прыснул дежурный. Милиционеры у входа беззвучно хохотали, прикрыв рты ладонями.
— Ты кто ж такой: полярник, летчик-герой?..
— Почище их буду... — Человек, покачнувшись, схватился за угол скамейки. — Не выпустишь, утром люди дознаются, придут сюда, большую неприятность сделают.
— Какие люди? Что ты болтаешь? — раздраженно бросил начальник.
— Я пивной палаткой заведую на прудах. В шесть утра открываю. Ко мне люди со всего города приезжают. Приедут сейчас, а меня нет. Где, спросят, Иван Карпыч? В милиции. Вот тогда они прямо к тебе.
— Никто к тебе нынче, Иван Карпыч, не придет.
— А я и по выходным торгую!
— Никто не придет к тебе. Потому что война началась...
Начальник увидел вмиг протрезвевшее лицо задержанного, встревоженные глаза милиционеров.
— Новиков, этого пивного негоцианта оштрафуй и выпусти, и срочно весь личный состав — по тревоге в управление.
Он вышел во двор. Над Москвой начался первый военный рассвет.
На всю жизнь, наверное, запомнится это утро. Пьяненький Иван Карпыч, дождевые тучки, собирающиеся в предрассветном небе, и Москва... теплая от сна и такая беззащитная на первый взгляд.
Данилов вышел из кабинета и в приемной еще раз перечитал рапорты.
«Ишь ты, — он покрутил головой, — ишь ты, на фронт! Ну ладно, Муравьеву простительно. Совсем еще мальчишка, а Шарапов? Взрослый человек, а туда же». Он вышел в коридор, под ногой запела половица. «Хорошая примета. Иногда идешь, нарочно ее ищешь, а тут — на тебе, сама».
Пол в коридоре угрозыска был наполовину паркетный, наполовину из крашеных половиц. Одна из них скрипела, как только на нее ступишь ногой. Прозвали ее «певуном». Считалось, что если тебя вызвали «на ковер», то именно эта половица «приносит счастье». Но даже «певун» не радовал сегодня Данилова. Хотя, впрочем, день начался не так уж неудачно.
Рано утром к дежурному по МУРу явился бывший домушник Мишка Костров. Явился сам, сам, ожидая Данилова, написал о всех последних «делах» и в конце просил отправить его на фронт. Данилов знал Мишку не первый день и чувствовал: Костров что-то скрывает.
У дверей своего кабинета Данилов немного постоял, словно решая, зайти или нет. В комнате пахло застоялым табачным дымом. Даже открытое окно не помогало. Казалось, что стены и потолок навечно впитали в себя этот прочный и горький табачный дух.