– Никогда не знаешь, что он выкинет, – воскликнул жизнерадостно казначей. – Особенно, если он обучает студентов.
– Личность он яркая, но уж больно вспыльчив, – сказал Магистр, внезапно обретая былую сдержанность.
– Фейерверк тоже вспыльчив, и притом довольно ярок, – проворчал старый Байлз. – Но мне не хотелось бы сгореть в собственной постели, чтобы Крейкен стал истинным Гаем Фоксом.
– Неужели вы думаете, что, начнись революция, он будет участвовать в насилии? – улыбаясь, спросил казначей.
– Во всяком случае, он думает, что будет, – резко отвечал Байлз. – На днях говорил полному залу студентов, что классовая борьба непременно превратится в войну с уличной резней, но это ничего, ибо в конце концов победят коммунисты и рабочий класс.
– Классовая борьба, – задумчиво вымолвил глава колледжа, давно знакомый с учением Уильяма Морриса и неплохо разбирающийся в идеях самых изысканных и досужих социалистов. Расстояние погасило его брезгливую интонацию. – Никак не возьму в толк, что это за классовая борьба. Когда я был молод, считали, что при социализме нет классов.
– Все равно, что сказать: социалисты – это не класс, – кисло, если не едко заметил Байлз.
– Несомненно, вы настроены против них сильнее, чем я, – задумчиво произнес глава колледжа. – А вообще-то мой социализм так же старомоден, как и ваш консерватизм. Любопытно, что нам скажут наши молодые коллеги. Что вы об этом думаете, Бейкер? – обратился он к казначею, сидящему слева от него.
– Ну, как говорят в народе, я вообще не думаю, – засмеялся казначей. – Не забывайте, я человек совсем простой. Никакой не мыслитель, всего лишь бизнесмен. А как бизнесмен я полагаю, что все это чушь. Нельзя уравнять людей, и совсем уж дурно платить им поровну, особенно тем, кому платить не за что. Как бы ни выглядел социализм, придется искать практический выход, иначе вообще ничего не выйдет. Не наша вина, что природа все так запутала.
– Тут я с вами согласен, – как-то по-детски шепеляво произнес профессор химии. – Коммунизм хочет быть уж совсем новым, но он отнюдь не нов. Он просто отбрасывает нас к суевериям монахов и первобытных племен. Мыслящее правительство, несущее нравственную ответственность за будущее, всегда ищет путь надежды и прогресса, а не спрямляет его, не сворачивает обратно, в грязь. Социализм – это сентиментальность. Он опасней чумы, поскольку во время чумы самые сильные выживают.
Магистр не без грусти усмехнулся.
– Вы и сами знаете, что мы с вами по-разному относимся к разногласиям. Здесь кто-то недавно рассказывал, как гулял с другом вдоль реки: «Мы соглашались во многом, кроме мнений». Чем не девиз университета? Иметь хоть сотню мнений и ничего о себе не возомнить. Если кто-то у нас не преуспел, причина – в том, какой он, а не в том, что он думает. Возможно, я пережиток восемнадцатого столетия, но мне по душе старая сентиментальная ересь: «За веру пусть зилот безумный бьется; кто праведно живет – не ошибется». Что вы на это скажете, отец Браун?
Он лукаво покосился на Брауна и немного испугался, ибо привык видеть священника добрым, веселым и приветливым. Его круглое лицо почти всегда светилось юмором; но сейчас оно было хмурым, как никогда, – на мгновение простодушный Браун стал напряженней зловещего Байлза. Тучи не сразу рассеялись. Но заговорил отец Браун сдержанно и твердо.
– Ну, я в это не верю, – коротко начал он. – Разве может быть праведной жизнь, если представление о жизни ложно? Вся эта нынешняя путаница оттого и возникла, что люди не знают, какими различными бывают представления о жизни. Баптисты и методисты знали, что не слишком расходятся в нравственности; но ведь и в религии, и в философии они не слишком далеки друг от друга. А вот между баптистами и анабаптистами разница огромная; или между теософами и индийской сектой душителей. Если ересь достаточно еретична, она всегда влияет на мораль. Человек может честно верить, что воровать – похвально. Но разумно ли говорить, что он честно верит в бесчестность?
– Черт, как здорово! – сказал Байлз и скорчил злобную гримасу, которую, по мнению многих, считал дружеской улыбкой. – Поэтому я против того, чтобы у нас была кафедра теоретического воровства.
– Вот все вы нападаете на коммунизм, – вздохнув, произнес Магистр. – Неужели вы думаете, что он так распространен? Стоит ли на него нападать? Неужели хоть одна из наших ересей столь влиятельна, что представляет опасность?
– Я полагаю, они так влиятельны, – серьезно сказал отец Браун, – что в некоторых кругах их принимают как должное. Их воспринимают бессознательно. Не поверяя сознанием, совестью.
– Это прикончит нашу страну, – вставил Байлз.
– Страну прикончит что-нибудь похуже, – сказал отец Браун.
Вдруг по панели противоположной стены скользнула тень, и в ту же секунду показался тот, кто ее отбрасывал, длинный сутулый человек, чем-то похожий на хищную птицу. Сходство это усилилось, ибо он появился внезапно, прошмыгнул быстро, словно птица, которая, испугавшись, вспорхнула с ветки. То был длинноногий сутулый мужчина со свисающими усами, хорошо знакомый собравшимся; но из-за тусклых сумерек и слабого света или из-за самих его движений все связали эту быструю тень с невольным пророчеством священника, словно тот был авгуром, как в Древнем Риме, а полет птицы – знамением. Должно быть, мистер Байлз мог прочесть лекцию о таких предсказаниях, и особенно – об этой птице, предвестнице несчастий и бед.
Человек пронесся вдоль стены вслед за собственной тенью, опустился в незанятое кресло по правую руку от Магистра и оглядел казначея и всех присутствующих пустым взглядом. Его ниспадающие волосы и висячие усы были почти русыми, но глубоко посаженные глаза казались черными.
Все знали или могли предположить, кто пришел; но сразу по его приходе случилось то, что прекрасно прояснило ситуацию. Профессор римской истории внезапно вскочил и вылетел из комнаты, выражая без лишних тонкостей, что не может сидеть за одним столом с профессором теоретического воровства, то есть коммунистом, мистером Крейкеном.
Магистр исправил неловкость взволнованно и любезно.
– Дорогой Крейкен, – улыбнулся он. – Я защищал вас или некоторые ваши взгляды. Хотя, конечно, вы бы меня не защищали. Как-никак, я не могу забыть, что у социалистов, друзей моей юности, был прекрасный идеал братства и дружбы. Уильям Моррис выразил это так: «В доброй дружбе – рай небесный, в несогласье – ад кромешный».
– «Профессора как демократы». Недурной заголовок, – скорее неприязненно сказал Крейкен. – Не назовет ли наш узколобый Хейк кафедру коммерции именем Морриса?
– Видите ли, – ответил глава колледжа, безнадежно пытаясь быть приветливым, – думаю, в каком-то смысле на всех наших кафедрах царит добрососедство.
– О, да! Университетский вариант афоризма, – проговорил Крейкен: – «В штатном месте – рай небесный, в увольненье – ад кромешный».
– Оставьте ваши колкости, – прервал его казначей. – Глотните портвейна. Тенби, передайте бутылку мистеру Крейкену.
– Хорошо, выпью, – чуть вежливей ответил коммунистический профессор. – Вообще-то я шел покурить в саду. Потом выглянул в окно и увидел, что там цветут ваши драгоценные гости, свежие бутоны. Вообще-то не мешало бы поделиться с ними умом…
Приветливо, как велела традиция, Магистр поднялся и с превеликой радостью поспешил оставить казначея на растерзание Дикаря. Поднялись и другие; группы стали распадаться. Казначей и мистер Крейкен остались вдвоем в конце стола; один лишь Браун все сидел, хмуро глядя в пустоту.
– Сказать вам по правде, – начал казначей, – я сам чертовски от них устал. Чуть не весь день копался в цифрах, в фактах, ну, во всех этих новых делах. Послушайте, Крейкен, – он наклонился над столом и заговорил с мягкой настойчивостью, – не стоит так разоряться из-за этой кафедры. У вас – одно, у них – другое. Вы – единственный преподаватель политэкономии в Мандевиле. Я не разделяю ваших взглядов, но вы как-никак добились европейской известности. А у них будут читать специальный курс, прикладную экономику. Я вам жаловался, сегодня я ужасно много занимался прикладной экономикой, говорил о делах с деловыми людьми. Хотели бы вы этим заниматься? Выдержали бы? Есть чему завидовать! Неужели не ясно, что предмет у них особый, и кафедра будет особая?
– Боже правый! – с атеистическим пылом воскликнул Крейкен. – Неужто вы думаете, что я против прикладной экономики? Когда ее прикладываем мы, вы кричите о красной угрозе и анархии; а когда прикладываете вы, я возьму на себя смелость назвать это эксплуатацией. Если бы вы ее толком прикладывали, может, меньше бы народ голодал. Мы – люди практичные. Поэтому вы нас боитесь. Поэтому вы и наняли двух сытых капиталистов. И все из-за того, что у меня развязался язык.
– Не язык у вас развязался, – улыбнулся казначей, – а вы сами точно с цепи сорвались.