- Спасибо, пап, – её пальцы медленно распластались на белой ткани. – Так вот он какой. Новый секрет успеха. На будущий год половина участников будет в коме. А что. Удобно. Правда же? Петь вживую не надо. Волноваться не надо. Все тебя жалеют.
- Ну… – Рогер замялся, пытаясь отогнать идиотскую улыбку, которая лезла на лицо. – Ну… Это же не только, скажем так… Это же ещё и…
- Ой-ой, – вспомнила Ребекка. – Получается, я же всех подвела. Бухгальтер же взяла с меня слово. Что я не займу первое место. Теперь, получается, второй год подряд. Нам придётся платить за всё.
- О! – Рогер с облегчением хлопнул себя по колену. – Ооо, Бека, ты не поверишь. Эта проблема как раз решена. Нестеров – олигарх московский, который с Княжной Мери – помнишь?
- … С Машей? Которого она «папенькой» называет?
- Он. Сказал, что берёт половину расходов на себя.
Глаз округлился.
- Его же там – как это… – Ребекка осторожно закашляла. – Национализируют.
- Отберут всё, ты имеешь в виду? Теперь вряд ли. Он продал зимой Газпрому свой Тунгуснефтегаз. Вырученные деньги, надо полагать, хранит не в российском Сбербанке. Объявил буквально вчера, что хочет кёнигсберское гражданство, для себя и для Княжны. Пока не очень ясно, наши его развели на «Евровидение» или он сам, в прекрасном порыве. Но вот что любопытно: он собирается купить мавзолей белый на кваськовской набережной. Недалеко от поликлиники, где ступеньки под воду уходят. Обещает там жить. Сдаётся мне, что на весенних выборах у Квасько окажется много денег, а что он за эти деньги согласился сделать, мы, как водится, узнаем слишком…
- Папа, – сказала Ребекка неожиданно громко.
Рогер умолк.
- Извини, – прошептала Ребекка девять секунд спустя. – Извини, пап.
Рогер покачал головой. Вдохнул максимально возможное количество воздуха. Чеховская борода задрожала. Затряслись ладони, занесённые над коленями. Очки-велосипеды уже давно сползли на самый кончик носа, и глаза, красные от бессонницы, подслеповато щурились поверх дужек.
- Ннннет, Бека. Нет-нет-нет, – выдохнул он, переходя на шведский. – Не надо передо мной извиняться. Здесь только я должен просить прощения. За… За… За весь этот Кёнигсберг. Ты же понимаешь, да? Это я тебя привёз в этот филиал Страны Дураков. Я не задумывался, что для тебя-то это жизнь. А не любимая игрушка. Потому что для меня... Это для меня было такое реалити-шоу, о котором я мечтал с семьдесят шестого года. Понимаешь? Не понимаешь? Я сейчас объясню. У меня с детства
сидела в голове такая виртуальная глыба. Называлась «русская культура». Вся загадочная и пёстрая, и многогранная. С волнующими сполохами внутри. Я носил эту глыбу с гордостью. Если не с упоением. Глядел свысока на своих шведских одноклассников. Думал: у меня глыба, у вас Стриндберг с фрикадельками. Когда мы с мамой переезжали советскую границу под Выборгом, меня всего трясло от предвкушения. Но это я тебе рассказывал. Только как было потом – этого не рассказывал. Потому что никакой страны для моей глыбы не нашлось. Не было за советской границей никаких загадок. Там даже пятнадцатилетнему мальчишке всё было видно насквозь, даже без маминых объяснений. Другими словами, то, что я увидел, и та культура, которую я таскал в голове, – эти две вещи вообще никак не стыковались, Бека. Я спросил маму: как такое может быть? Мама сказала, всё потому, что русскую культуру пишут из Рима, с улицы Виа Феличе, за пятьсот царских червонцев. Потом добавила: шутки шутками, а между приличным искусством и народом в любой стране дистанция огромного размера. Я подумал, окей, огромного – но не настолько же? Не до такой же степени, чтоб в филармонии Шостакович, в Переделкино Пастернак, а на остальной шестой части суши – там только Брежнев и другие официальные лица? Не так же, чтоб в Доме кино Тарковский, а вокруг густая ложь и хамство всех против всех? Однажды – я уже был студентом – я взял и брякнул маме, со всем своим сраным максимализмом: мама, ты извини, но такая Россия мне просто не нужна. Мама посмотрела на меня, словно я заболел. Сказала: «Шведёнок ты мой луковый, другой России никогда не будет». Она была права – да что там, она до сих пор права, никакой другой России никогда не будет, но ведь хочется же! Хочется, чёрт побери… Ну а потом всё повалилось, всё завертелось. И из этой воронки вдруг выплыл Кёнигсберг. А то, что Наташа… Понимаешь, Бека, к сожалению, дело было не столько в Наташе. Дело было в том, что я купился на «выблядка империи». Я ходил и думал: да это же лабораторная работа по альтернативной истории! Это же единственный шанс! Совместить русский язык и человекообразное государство! Я должен там жить и размножаться! Вот прямо так… В итоге притащил тебя сюда. В это чёрт знает что и сбоку ручка. Но тогда мне такие слова на ум не приходили, о нет-нет-нет. Меня здесь всё нравилось. Меня всё веселило. Политики – чем изворотливей, тем лучше! Журналисты – чем наглей, тем лучше! Общественное мнение – чем яростней, тем эффективней! А тебя полоскали во всех газетах. Ты не могла в школу спокойно ходить. Всякая скользкая мразь обсуждала тебя на Жёлтом канале. И что я делал? Я говорил себе, пустяки, издержки открытого общества. Вперёд, Кёнигсберг! К светлому будущему! И так год за годом, без конца, одно и то же… Да, ты же ещё не знаешь: на следующий день после твоей аварии застрелился Рыбаков из «Янтарьгаза». Кто-то сразу же откопал фотографию, на которой ты и он в двух метрах друг от друга стоите. И понеслось. «Рыбакова убила любовь к Ребекке!» «Ребекка была тайной любовницей газпромовского бульдога!» Бека, я говорил уже со знакомыми юристами. В этот раз мы должны засудить всех к чёртовой матери. Мы должны обязательно всю эту палату номер шесть…
Рогер осёкся.
Несколько секунд он молчал, по инерции жестикулируя – всё медленней и медленней, пока наконец его руки не опустились и не обмякли на коленях. По лицу было видно, как из него рвётся что-то ещё не сказанное и как он пытается и не может найти – сначала правильные слова, а потом хоть какие-нибудь слова, которыми было бы не страшно это сказать.
- Прости меня, Бека… – в конце концов сдался он.
- Щелбан за шведский, – сказала Ребекка по-русски.
- Что? – суетливо переспросил Рогер. – Что ты говоришь, Бека?
- Щелбан за шведский, говорю, – повторила она чуть громче.
Рогер схватился за табуретку, на которой сидел, подтащил себя ближе и, согнувшись, поднёс лоб к руке, лежавшей на простыне. Рука приподнялась и символически щёлкнула его средним пальцем.
- Пап. Скажи мне. Честно.
- Да?
Он резко выпрямился – так, что очки, и без того еле державшиеся, слетели на пол.
- Скажи мне, – снова начала Ребекка, когда очки вернулись на переносицу. – Ты. Лично ты. Ты хотел бы жить в другом месте? Не в Кёнигсберге?
- Нет.
- Нет… А кто тебе сказал, что я этого хочу?
Рогер виновато захлопал ресницами. Начал выстраивать в уме какие-то ненужные оправдания. Но так ничего и не сказал. Он опасался, что стоит ему теперь открыть рот, как он разревётся от стыда и захихикает от радости. Одновременно.
- Какой ты, папа, дурак иногда, – Ребекка улыбнулась самым кончиком губ. – И монологи у тебя дурацкие.
Douze points - 12 пунктов (фран.)