А что перед страной, которую, как думалось, люблю и страданиями которой страдаю, то уж этой вины там, в убежище, не искупишь.
15 июля 1917 года, 10 часов утра
Номера «Астория»
Вот и покончено и с жизнью прошлой, и с надеждами на будущую. А в вечной меня ждет расплата.
Сегодня в полдень мы встречаемся, чтобы проститься. Твердо решил больше ее не мучить, хотя останусь близко.
Останусь потому, что уже не смогу уехать. Паспорт благодаря К-ову получен, но он мне не пригодится, потому что как раз в эти дни объявлено о закрытии границ для выезда и въезда до 2 августа. А после 2-го, полагаю, тоже будет не проехать. Финляндия от нас решительно отпала, сейм постановил, так что свободного проезда и туда нет.
Шпионы все, я в этом убежден, выскользнули, а мне конец.
Конец и России. Армия бежит, и расстрелы не удерживают. Уж Корнилов отказывается от главнокомандования. Св. Синод, взывая к православным, верно и страшно предупреждает, что русский народ может «сделаться среди других народов ужасом, посмеянием, пустыней и проклятьем». Прямее чаадаевского письма.
Что ж, надеяться по смердяковскому образцу, что «умная нация победит глупую», возьмут германские войска Петроград, кончится война исчезновением Российского государства? Вот тогда все и вернутся, кто успел сбежать… Нет уж, стыдно об этом и думать. Для чего и куда возвращаться? Не приведи Бог до этого дожить. И хорошо, что мне судьба препятствует в отъезде. Платить пора за все здесь, покуда жив, а когда предстану перед Судией — тогда своим чередом…
Между тем, пришли в одном конверте записка от сына и письмо от жены. Сын надеется, что мне «с известной помощью удастся уехать, и все устроится». Жена коротко извещает, что все у них благополучно, средства доступны, и уже сговорились о покупке из них маленького домика в горной деревне, где поселятся вместе с сыном и его женою. Горничная Таня помогала с самоотвержением, и собаки стойко перенесли путешествие, только очень грустны. На этом и заканчивается письмо совсем неожиданно: «а грустны, верно, потому, что скучают по тебе, и мы все по тебе скучаем».
Вскрыв на почте конверт и прочитавши письма, плакал, отворачиваясь от людей…
Однако гибель гибелью, а жизнь жизнью, и надобно искать службу, вот что, фунты же придержать на всякий случай. Может статься, возьмут на незавидное место даже беглого банкрота, теперь-то все кругом беглые, выбирать не из чего. Разыщу одного моего старого знакомца, еще со студенческих времен, он, кажется, служит по инженерной части на каком-то заводе в Замоскворечье. Неужто грамотный конторщик там не пригодится?
Взглянул сейчас ненароком в зеркало над умывальным тазом и испугался — такой у меня теперь мерзкий вид. Борода седая, давно не стриженная, кривая, волосы уже тоже почти все седые, серые и растрепаны, костюм летний износился до неприличия, взгляд дикий, под глазами синие пятна… Я ли это?
И в груди все теснит, и бок давит…
Мне страшно. Ничего уже не осталось, кроме страха.
Все, пора идти на последнее свидание. Прощай и ты, тетрадь, сегодня сгоришь. А она будет смотреть в огонь…
Прости мя, Господи, и все прегрешения моя и беззакония очисти, яко Благ и Человеколюбец. Аминь.
Здесь, после дневника Л-ова, я могу дописать то, что включать в предисловие не следовало — было бы совсем непонятно. Да и время для публикации, я считаю, теперь уже пришло, так что пора все объяснить.
Итак, во-первых, о том, почему в дневнике, который планировалось сжечь, полные имена всех упомянутых персонажей скрыты. В оригинале они, конечно, были написаны полностью — именно потому, что тетрадь автор собирался сжечь. Однако, готовя текст к публикации, я все фамилии заменил сокращениями: возможно, живы потомки тех, кто был упомянут, и, прочитав, они могли бы узнать много неприятного о своих дедах или прадедах. Таким образом, я бы нарушил волю покойного автора, сделал бы подлость, в которой его обвинить никак нельзя. Не говорю уж о его собственной фамилии, которую невозможно назвать по абсолютно понятной причине — не нам его судить.
Во-вторых, два слова о том, в чем некоторые читатели, возможно, не разобрались, и это их право. Они не обязаны анализировать намеки и умолчания текста, а мне, если уж взялся за публикацию, положено. Итак — о преступлении автора, в котором он бесконечно раскаивается, из-за которого мучается, казнит себя и, в конце концов, явно впадает в тяжелейшую, с патологическими проявлениями, депрессию. Для тех, кто, боюсь, не очень внимательно читал, а потому не разгадал, что скрыто в наивных пропусках и недомолвках, вот объяснение: Л-ов, сначала, ради решения деловой проблемы, вступивший в переговоры с молодым революционером из «романтиков», потом, озлившись на нечистых на руку сослуживцев, стал обыкновенным наводчиком большевистских бандитов. В благодарность за это на его счет в каком-то из европейских банков известным Парвусом (или по указанию Парвуса) была положена часть от экспроприированных сумм. Таким образом, он не только лишил собственности своих коллег (их мошенничество и предательство по отношению к нему — другая тема), но и упростил снабжение большевиков деньгами накануне выступления 6 июля.
В-третьих… Вот в этом, «в-третьих», содержится самое странное, что я нашел в старой тетради.
Впервые прочитав дневник, я обнаружил, что тетрадь заполнена мелким ровным почерком всегда аккуратного человека немного меньше, чем до половины. После страниц, исписанных старинными, фиолетовыми с золотистым отблеском, чернилами, шли страницы пустые… И только закончив переводить текст в современную орфографию, сочинив предисловие, выключив компьютер и автоматически, без всякой цели, просто радуясь освобождению, пролистав тетрадь веером, я нашел в ней нечто не менее, а то и более интересное, чем уже переписанный документ.
Из распушившихся страниц вылетел вдвое сложенный листок такого же формата, что тетрадь, но вырванный явно не из нее — в голубоватую мелкую клетку, а тетрадные гладкие. С трудом развернув слежавшуюся бумагу, я прочитал переписанное тем же почерком и теми же чернилами стихотворение.
Привожу его:
Сумрачен путь, неразборчивы дали,
Тяжек бессмысленный шаг.
Господи, смилуйся, все мы устали,
Крепок один только Враг.
Пред искушением не устояли
Слабые души людей.
Сумрачен путь, неразборчивы дали,
Ветер все злее и злей.
Кто мы? Кто нами владеет и правит,
Где наш рассыплется прах?
Нас подгоняет, и душит, и давит
Подлый, бессовестный страх.
Равно страшимся мы смерти и жизни,
Бога и злобы людской.
Равно и миру чужды, и отчизне,
Скованы горькой тоской.
Нам ни спасенья, ни гибели нету,
Жалобы наши смешны…
Время придет, призовут нас к ответу,
Сбудутся страшные сны.
Под этим самодеятельным, подростковым сочинением, носящим следы внимательного чтения модных в начале прошлого столетия авторов (тех самых, на которых в основном тексте обрушивались проклятия), стояла дата: «20/VII/18». Число меня удивило: как листок, исписанный явно владельцем тетради, мог оказаться в ней на год с лишним позже, чем она была отдана для сожжения возлюбленной бедного поэта? Оставалось предположить, что листок либо пришел по почте, либо писавший и его муза встречались еще хотя бы раз после той даты, 15 июля 1917 года, которая зафиксирована заключительной заметкой…
Найдя беспомощный стишок, впрочем, искренний, вдохновленный, видимо, расстрелом царя за три дня до сочинения и абсолютно логично завершающий чтение грустной, хотя не совсем честной исповеди, я уже более внимательно перелистал тетрадь до конца. Никаких других вложений не нашел, зато предпоследняя страница оказалась тоже исписанной — почему-то вверх ногами по отношению к основному содержанию. Бледные карандашные буквы, крупные и неровные, кое-где почти стерлись.
Писала женщина не очень грамотная и в спешке. Привожу, исправив очевидные ошибки, и этот текст:
«1918, 2/III н.с. Утром скончался, покинув меня в истинном горе, мой несчастный муж. Ц.Н.
1918, 11/VI н.с. Нам оставлен только мезонин, еще Николаю его дворницкая. Поселенные люди ночью напились пьяными, стреляли на дворе из револьверов в небо и в деревья. А как попали бы в окна? Мурка спряталась под кроватью, не выходит.
2(15) июля. Невозможно прожить. Молоко 1 р. 80 к. за кружку, чем же мне ее кормить? Одной только странно дешевой клубникой? У ней уже и без того золотуха. Вчера продала на Сухаревской кольцо с хорошим камнем, мужнин подарок на День Ангела в 1912 году, за 350 р. Боялась облавы, спешила, едва не уронила деньги.