Впрочем, это уже домысел, субъективное мнение полковника Харитонова о том, кого логично, а кого нелогично использовать в качестве связника. У Мирзоева может быть совсем другое мнение и другая логика.
Возможно, интересы операции требовали нейтрального, не чеченского и не российского исполнителя. У Цитруса есть серьезные связи с западными и восточными террористами. С кем только он не якшался за свою бурную жизнь, с кем только не пил водку и не ходил по борделям в разных концах мира. И необязательно, что Мирзоев абсолютно все поручения Подосинского продумывает до мелочей.
Допустим, Подосинский пытается обострить ближневосточный конфликт. Обычный теракт, который в силах осуществить его люди и люди Мирзоева, особенной остроты конфликту не прибавит. Ну, шарахнет очередной взрыв в Хайфе или в Газе. Этим никого не удивишь. Там почти каждый день случаются взрывы, вооруженные разборки израильских и палестинских солдат, захваты заложников и прочие неприятности. И засветиться недолго, отправляя на такое дело своих людей. Это только кажется, что так все просто — приехали, бабахнули, и привет. Учитывая особенности региона, резвость МОССАДа и прочую сложную специфику, засветиться в Израиле даже такому хитрому человеку, как Подосинский, ничего не стоит.
Если уж Геннадий Ильич что-то задумал, то никак не рядовой теракт. А для сложной операции нужен грамотный, совершенно нейтральный, далекий от России и от Чечни, от Мирзоева и от Подосинского, исполнитель, который хорошо знает Израиль, имеет там прочные, надежные связи, владеет языком.
Однако все это только домыслы. Что же можно считать фактом? На что можно опереться?
Итак, в Израиле неизвестными террористами было взорвано управление полиции некоего города. И одновременно похищен профессор. Двойной теракт. Такая информация действительно прозвучала в «Новостях» ОРТ.
Город называется Беэр-Шева. Там Центр ядерных исследований. А профессор биохимик. Очень интересно.
«Биологическое и химическое оружие? Что, чеченец решил на старости лет завести себе секретную лабораторию? — Майор усмехнулся. — Для этого не надо так далеко ездить. Здесь что-то другое. Здесь пахнет не смертоносными вирусами, а крепким международным скандалом. А вот это уже вполне смыкается с сегодняшними реальными интересами господина Подосинского…»
Нет, не любил отставной полковник головоломок. Он предпочитал действовать наверняка, а потому прежде всего затребовал от своих подчиненных срочную оперативную информацию на Авангарда Цитруса за последний месяц.
* * *
— Эй, детка, что за дела? — крикнул Авангард Цитрус, оглядывая пустую заснеженную улицу. — А если бы машину угнали? Скажите, вы здесь девушку не видели? — он кинулся наперерез какой-то прохожей бабульке. — Красивая такая девушка, молоденькая, высокая, светленькая, в короткой дубленке. Не видели?
Бабка шарахнулась в сторону, чуть не упала в сугроб, глянула на Цитруса испуганно, ничего не ответила и ускорила шаг. Он запер машину и рванул назад, в фойе гостиницы. Может, девочка пописать захотела? Может, они просто разминулись?
В фойе Маруси не было. Ее нигде не было, и Цитрус заволновался. Обиделась? Испугалась? Что за дурацкие капризы!
Дурацкие, отвратительные женские капризы преследовали Авангарда Цитруса всю жизнь. Душу его с самого нежного возраста раздирали страшные противоречия. Дожив до пятидесяти, он так и не сумел разрешить для себя этот жгучий половой конфликт.
Он трепетно ненавидел все, что относилось к противоположному полу. Скользкие, гибкие, ядовитые твари, самки, примитивные, но совершенно непонятные существа. Настолько примитивные, что унизительно не понимать их. И в этом главное коварство.
Авангард Цитрус был уверен, что понимает. Буквально каждую видит насквозь. Каждая ждет своего хозяина, грубого, наглого, сильного, который схватит за волосы, пригнет без разговоров и использует по назначению. По какому праву эти существа корчат из себя людей, лезут в честную мускулистую мужскую жизнь со своими неполноценными мозгами?
Никто так не врал, никто так не предавал его, как женщины. Особенно те, от которых он сходил с ума, те, без которых он погибал в мучительных корчах. Они бросали его. Всегда бросали. Он сам превращался в извивающуюся тварь, и ползал в пыли перед ними, и готов был на самые гадкие унижения, лишь бы не уходили. Но уходили, не оглядываясь.
Тощий прыщавый подросток Гарик Руденко, шпана с окраины грязного шахтерского городка, часто во сне видел себя жилистым надменным ханом в возбужденном нежном щебете покорного гарема или плечистым, пропыленным воином в бесплатном бардаке побежденного города. Девки. Девочки. Телки. Мочалки. Дешевые приторные духи. Вместо восхитительных оргий с томными, на все готовыми гетерами жизнь скупо дарила ему лишь томительно-потные обжимания на танцульках под музыку ВИА «Песняры», кровавые драки на пустыре за клубом, горячечную мастурбацию под одеялом под скрип раскладушки.
В городке весенняя слякоть превращалась в летнюю пыль. Девочки-телки к двадцати пяти годам становились измотанными, рыхлыми, как перебродившее тесто. Подростки пили водку и нюхали клей. Юноши пили и шли в армию. Потом возвращались, женились на перекисших телках и шли работать в забой. Взрослые почерневшие мужики вылезали из забоя и пили до одури, до белой горячки. Белая горячка черных шахтеров. Это был первый его поэтический образ. Юноша Авангард Руденко почему-то стал писать стихи.
В начале семидесятых худого кудрявого юношу с тетрадочкой стихов под мышкой длинный поезд, вонючий, набитый мешочниками общий вагон, унес в Москву.
На дворе стояла нежная эпоха богемных московских кухонь, подвальных и чердачных мастерских, блаженного интеллигентского пофигизма. Авангарда приютил пожилой художник у себя в мастерской. Это были высокие чистые отношения в стиле романтической, бескорыстной эпохи первоначального застоя. Талант тянулся к таланту. Художник помогал поэту.
Художник, кроме полотен, писал еще и песни, исполнял их под гитару в узком кругу, имел кое-какую известность. Одни говорили: он хороший художник, только зачем сочиняет песни? Другие возражали: он потрясающий бард, но зачем рисует картины? Впрочем, не важно, кто что говорил и возражал. Главное, не молчали. Знали, кто такой и как зовут. Звонили и приглашали в гости. Пристраивали картины на вернисажи. Организовывали концерты. Просто так. Бесплатно. Из любви к искусству.
Художник щедро делился с юным поэтом своей небогатой славой. Таскал с собой по богемным кухням. Со всеми знакомил. Всем рекомендовал. Читал вслух стихи, некоторые даже знал наизусть. Вместо простецкой, с военно-хохлятским душком фамилии Руденко придумал красивый смешной псевдоним: Цитрус.
Авангард Цитрус. Это легко запоминалось. Круглые добролюбовские очочки завершили образ.
О публикации стихов не могло быть и речи. Тоненькие ксероксные и машинописные тетрадочки распространялись по кухням и подвалам бесплатно и довольно вяло. Стареющий художник рекомендовал:
— Смотрите, какая прелесть!
И цитировал, прищурившись, несколько удачных строк. Слушали, кивали, улыбались. Но не запоминали — ни строк, ни даже имени.
Москва не любила Цитруса. Москва не хотела Цитруса. Она была злая, надменная, чересчур умная.
Чтобы заработать на жизнь, Цитрус выучился портняжному ремеслу. Он шил брюки и джинсы, мужские и женские. Люди доброжелательные про него говорили: «Поэт Цитрус? Тот, который шьет брюки?» Люди менее доброжелательные хмыкали: «Брючный портной Цитрус? Тот, который пишет стишки?»
Но слава, даже бедненькая, вялая, кухонная, все не давалась. Никак не желали запомнить, кто такой и как зовут. Редко звонили. Еще реже приглашали в гости. И совсем не интересовались стихами. Только джинсами, которые он научился шить ловко, «под фирму».
Поэту мешал неистребимый хохлятский говорок. Не хватало образования для умных кухонных разговоров. Он пытался компенсировать этот досадный изъян мрачностью, легким налетом экстравагантного хамства, еще чем-то, однако без толку. До судороги, до истерики хотелось всюду слышать собственное имя, и чтобы московские девки, телки-метелки, которые не перекисают даже к сорока годам, глядели более пристально в добролюбовские очочки поэта-брючника.
Все переменилось в один миг, ясным апрельским вечером в какой-то случайной чужой квартире. Цитрус встретил Ее. Ирину. Свою главную и единственную любовь. Увидел и пропал. Перестал грезить о множестве податливых восхищенных гетер. Захотел только эту, ее одну, и никого больше, прямо сейчас, сию минуту,
Сошел с ума. Решил, что вот она — единственная, навсегда.
В художественном произведении это было бы сильной натяжкой. В жизни Гарика это тоже было сильной натяжкой. Невозможной. Штаны собственного производства затрещали и лопнули по шву.