И вероятно, Матвей был прав и будет когда-нибудь признан. Пока что он жил тем, что делал для газет карикатуры на политические темы. Матвей сам придумывал к ним подписи, над которыми смеялся весь город. А про «зовущие пятна» никто еще не знал.
И все равно мне осточертел «Эдем». Осточертел Гришка Химик, который бренчал на пианино, подпевая себе кислым тенорком: «Рассыпайтеся, лимоны, по чистому полю! Подбирайте, комиссары, каждый свою долю…»
Я стучала кулаком в стенку и злорадно кричала:
— Кончились «лимоны»! Давай другой репертуар!
Вместо «лимонов»-миллионов уже давно имели хождение червонцы с красивой картинкой и даже звонкая монета…
Осточертела виноватая физиономия Миколы, с которым я встречалась теперь только мельком, на лестнице: его совсем закрутила любовь.
По-прежнему кощунственно торчали круто завитые головки в зеркальных окнах парикмахерского салона «Эдем», а женщины в креслах, казалось, толстели и расцветали на глазах.
Однажды летним утром вдруг пошел трамвай. Правда, восстановление трамвайных линий началось давно, но именно потому, что оно так затянулось, никто не верил, что когда-нибудь этому будет конец. И вот трамвай пошел… Набитые до предела, с густыми гроздьями пассажиров на ступеньках — конечно, их было полно и на крыше, и на «колбасе», — вагоны, отчаянно звеня, катились по единственной линии: Университетская горка — вокзал. Но и это было дивное диво: я, например, никогда в жизни не видела трамвая. Разве только в кино. Некоторые граждане в панамах стояли на тротуарах и объясняли желающим, сколько трамвайных линий было раньше и какие были те вагоны… в «то время»… «до всего», пока кто-нибудь из прохожих не прекращал их ламентаций, красноречиво показав «агитатору» увесистый кулак.
И я поехала трамваем на вокзал. Меня внесло в вагон, трахнуло о железную опору с такой силой, что из глаз брызнули слезы, потом закрутило на месте и наконец бросило на колени какому-то интеллигенту в старорежимной твердой соломенной шляпе, похожей на опрокинутую солонку. Он нисколько не удивился и сказал только: «Осторожно — очки!», как говорят: «Тут ступенька». А я все равно не могла подняться, потому что на меня поставили фанерный чемодан.
Но я ехала в трамвае, меня трясло, мотало, мчало — и я была счастлива…
Я отметила с удовольствием, что вокзал тоже преобразился. Где вороха семечной шелухи? Где горы мусора? Похоже было, что вокзальные помещения и платформы исправно убирались. И даже были свежевыкрашены некоторые товарные и пассажирские вагоны, стоявшие на путях и выглядевшие именинниками среди старых, замызганных…
Я еще не знала, что период восстановления на транспорте имеет свои теневые стороны, и спокойно уселась на полу в теплушке среди дремавших на своих мешках дядьков и теток.
У меня было отличное настроение: вчера я нашла у себя под дверью записку. Знакомым мне размашистым почерком — естественно, без знаков препинания — Валерий писал: «Лелька ехай в субботу до Красного Кута бо твои хвилюються ожидаю Валерка».
Мог бы начать с «ожидаю». И чего моим беспокоиться? Это все Валеркины «вытворки», как говорила моя мама. Просто он хотел, чтобы я приехала.
Вагон качнуло, тряхнуло, что-то адски завизжало, и поезд тронулся. Без какого-либо сигнала. Вокзальные колокола давно поснимали, а маломощный паровозный гудок не долетал к нам, в хвост поезда. Колеса завели свой дотошный перестук, безуспешно домогаясь: «Так? Так? Так?» Я задремала.
— Лелька, — позвал меня кто-то сдавленным шепотом.
Теплушка, понятно, не освещалась. Да, вообще, стоял еще день. Но по углам было темно, двери прикрыли от ветра, а окошко вверху еще с зимы было забито фанерой.
— Давай сюда, Лелька! — настаивал шепот.
Я подхватила свой чемоданчик и протиснулась в угол. На туго набитом портфеле сидел Гнат Хвильовий. Он уступил мне портфель и присел около на корточках.
— Что это ты везешь? — спросила я. Куда он едет, я сама поняла: Гнат был почти что мой земляк и, конечно, ехал домой на воскресенье.
— Работу с собой взял. Срочную, — важно ответил он, немало удивив меня.
— А чего ты так шепчешь?
— У тебя билет есть? — спросил он вместо ответа.
— Какой билет? Что за билет?
— Обыкновенный. Железнодорожный.
Вот это как раз звучало необыкновенно! Какие могли быть билеты, если мы ехали в теплушке? И вообще, на транспорте был «хавос», как говорил мой папа.
— Что ж ты не знаешь, что теперь навели порядок? Надо покупать билеты.
Если бы я даже знала об этом, то сделать ничего бы не могла. Просто у меня не было таких денег: мне представлялось, что железнодорожный билет — вещь дорогая.
— А ты его покупал? — резонно спросила я.
— Не. У мене грошей нема.
— Ну и что ж? Высадят нас, что ли?
— То-то и оно. Не только высадят, та ще в ДЕТО потягнут.
— Да, может, и контроля не будет, — зашептала я, поддаваясь Гнатовой панике.
— Буде. Теперь порядок, — заладил Гнат.
— Ну не идти же нам пешком! Что за глупости? Мы уже вон сколько отъехали.
Гнат дернул узким плечом. Я заметила, что он приоделся: щеголеватый синий костюм был несколько широк, но выглядел отлично. А портфель, на котором я сидела, был хоть и старый, — откуда бы взяться новому, портфелей даже «в порядке нэпа» еще не производили! — но с модными застежками: я это заметила, потому что они мне мешали, и я перевернула портфель на другую сторону.
Гнат замолчал. Я спросила, как у него дела, но он отвечал невпопад: нововведения на транспорте угнетали его.
Я опять задремала, а когда очнулась, в раздвинутую дверь теплушки смотрела желтая, как фонарь на исходе ночи, луна. Поезд стоял на разъезде: слышно было шипение паровоза, коротко гуднула маневровая «овечка», сиплый голос начальственно кричал от головы поезда:
— Терешку! Починай сзаду!
— Щоб вам ни дна ни покрышки з вашим порядком на железнячки! — сказал рядом со мной человек с сивыми усами, схватил два огромных мешка, связанных веревкой, и полез из теплушки.
Гнат толкнул меня в спину:
— Чуешь? Давай стребай!
— Да чего нам-то стребать! — возмутилась я. — Хай мешочники прыгают…
Но Гнат ничего не слушал, одной рукой зацепил портфель, а другой больно ухватил меня за руку.
Мы спрыгнули на пути. Навстречу с фонарем в руке важно выступал древний старик в красной фуражке и новенькой железнодорожной тужурке с ясными пуговицами. Даже на свежем воздухе от него несло нафталином.
— Дождался-таки свово часу! — прошипел, по-моему, все тот же сивоусый. А может, это был другой мешочник. «Посадка», как назывались у нас кусты, высаженные вдоль путей, просто кишела людьми, прыгавшими из вагонов. И мы с Гнатом тоже были там, в куче.
— Терешку! — опять позвал старик. — Як там сзаду?
— Та скризь пусто! — весело отвечал Терешка. — Поховалися, гады!
Старик махнул два раза фонарем. От паровоза закричали:
— Жезло где? Давай жезло, мать твою! Чи мне ночевать тут?
Но никто не торопился. Человек в кожаной тужурке, придерживая деревянную кобуру маузера, вынырнул из-под вагона и кому-то скомандовал вполголоса:
— Отцепляй к бису пульманку! Хиба ж там за пломбою фураж? Там бочки денатурату.
— А вы как доперли, товарищ начальник? — спросил молодой уважительный голос.
— Запахло мне. Мабудь, втулку вышибло, — отвечал кожаный. Они прошли, спокойно переговариваясь, как на прогулке.
От разъезда донеслось отчетливо, верно, в рупор:
— Кончай базар! Шестой-бис на подходе!
Мгновенно все ожило. Началась невероятная суета, из посадки выбегали люди с узлами, мешками, один ухитрился уместить на спине два здоровенных ящика. С проклятиями все бросились к вагонам. Поезд двинулся. Гнат вскочил на ступеньку тормозного вагона, кто-то сверху, с площадки, спихнул его, он вскочил опять, повис…
— Лелька! — крикнул он, — цепляйся, Лелька!
Он протянул мне руку:
— Та швидче ж!.. О, дура!
Но я продолжала стоять у насыпи и равнодушно смотрела на пробегающие мимо вагоны.
Три красных огонька быстро удалялись, до меня донеслось отдаленное:
— Ле-лька-а!..
И все.
По запаху нафталина я угадала в темноте приближение начальника разъезда.
Он поднял фонарь вровень со своей фуражкой и спросил по-старомодному:
— Извините, барышня, вы отстали от поезда?
Я не ответила. Что я могла сказать? Я сама не знала, почему не уцепилась за протянутую мне Гнатом руку. Почему мне вдруг стала противна теплушка, набитая спекулянтами, и Гнат с его портфелем, и напрасные домогательства колес. А здесь было сыровато, темно, пахло чебрецом и гарью — где-то жгли подгнившую ботву. Луна, уже непохожая на утренний фонарь, красноватая и словно бы пористая, как перезревший гранат, висела над водокачкой.