Он подскочил к карте и, стуча кулаком в стену, прокричал:
— Сюда… слева направо… Тут по картам, по черточкам. Как надо итти прямо к горлу! Вот. Поучение, обучение!
Он протянул руку, чтоб сдернуть карту, но, оглянувшись на Олимпиаду, отошел. Сел на диван, положил нога на ногу. Веселая, похожая на его золотистый хохолок, усмешка — смеялась. Сидел он в шинели, сабля тускло блестела у сапога — отпотела. Олимпиаде было холодно, вышла она в одной кофточке, комнаты топили плохо.
— Где же Кирилл Михеич? — спросила она тихо.
— Убил. Его и Шмуро, в одну могилу. Обрадовалась? Комиссар струсил, крови пожалел! Ого-о!.. Рано!
Он красным карандашом по всей карте Азии начертил красную звезду, положил карандаш, скинул шинель и лег:
— И от того, что убил одного — с тобой не спать? Раскаяние и грусть? Ого! Ложись.
— Сейчас, — сказала Олимпиада, — я подушку принесу из спальни.
Бывало — каждый вторник и пятницу за Кладбищенской церковью на площади продавали сено. Возы были пушистые и пахучие, киргизы, завернутые в овчины, любили подолгу торговаться. Из степи с озер везли соль — называлась она экибастукская. Верблюдов гнали, тяжелокурдючных овец. Мясо продавалось по три копейки фунт, а сало курдючное — по двадцать. В степь увозили «Цейлонские» и «N 42» чаи — крепкие, пахучие, степных трав, оттого-то должно быть любили их киргизы. Везли ситца, цветные, как степные озера или как табуны; полосатые фаевые кафтаны; бархат на шапки и серебро в косы.
Бывало — торговали этим казаки и татары. Губы у них были толстые и, наверное, пахучие. По вечерам они сидели на заваленках, ели арбузы и дыни и рассказывали о сумасшедшем приискателе Дерове; о конях; о конских бегах и о борцах. (Однажды приехал сюда цирк с борцами. В цирк ехали киргизы со всей степи дарить борцам баранов).
Обо всем ушедшем — горевали (и не мне рассказать и понять это горе, я о другом), обо всем ушедшем — плакали казаки. Что ж?
Радость моя — золотистохохлый Запус, смуглощекая Олимпиада, большевики с мельницы, с поселков новоселов и казаков. Степи, лога, — в травах и снегах — о них скажу, что знаю потому, что в меру свершили они зла и счастья — себе и другим, и в меру любовь им моя!
Говорили мещане в продовольственной лавке, когда пошла Олимпиада получать по карточке:
— Поди комиссар твой возами возит провьянты… Вон товарищи-то на мельнице Пожиловской всю муку поделили.
— Житье!
Молчала Олимпиада. Если бы отошла от мужа к другому, к офицеру хотя поднять эту тяжесть ей легко и просто. Помогли б. Здесь же, кроме Запуса, который и к кровати приходил редко (все спал в Совете), нужно было в сердце впустить и тех, что отобрали мельницы, кирпичные заводы, постройки, дома, погоны и жалованье, людей прислуживающих раньше. И когда думала о Запусе, свершалось это вхождение тепло и радостно.
Саженовых встретила как-то на окраине. Мать спросила ее:
— Кирилл Михеич сидит?
— Да, арестован.
— Отнесу хоть ему передачу. Кто о нем позаботится!
Оттянула в сторону длинную, темную юбку и сердито ушла.
Протоиерей Митров, вместо расстрелянного о. Степана, мимо Олимпиады, гневно сложив на груди руки и опустив глаза, проходил.
А у ней тугое и острое полыхало сердце. Хотелось стоять молчаливо под бранью, под насмешками, чтоб вечером, засыпая, находить в ответ смешные и колкие слова и хохотать.
Например:
— Большевики бабами меняются…
— Тебя бы на дню десять раз меняли.
Однажды Запус сказал ей, что Укому нужен заведующий информационным отделом, ее могут взять туда. Олимпиада пошла.
Шмуро схоронили Саженовы. Гроб везла коротконогая киргизская лошаденка. Варвара и мать ее, генеральша, плакали не о Шмуро, а об арестованных братьях. Арестованные же сидели в подвалах белых, базарных магазинов.
В Народном Доме, на сцене, где заседал Совет, к декорациям гвоздиками прибили привезенные из Омска плакаты.
На эти плакаты смотрел Запус, когда т. Яковлев, предусовдепа, говорил ему:
— Признаете ли вы виновным себя, товарищ Запус, что в ночь на семнадцатое декабря, в доме Бикметжанова, будучи в нетрезвом виде, убили скрывавшегося от Революционного Суда, архитектора Шмуро?
Смотрел на розовое веселое лицо Запуса предусовдепа т. Яковлев и было ему обидно: в день заседания об организации армии революционной, напился, дрался и убил.
— Убил, — ответил Запус.
— Признаете ли вы, товарищ Запус, что по показаниям гражданина Качанова Кирилла, в уезде, самовольно приговорили его к смерти и занимались реквизициями без санкции штаба?
Поглядел опять Запус на плакат: огромную руку огромный рабочий тянул через колючие проволоки, через трупы другому рабочему в клетчатой кепке. Подумал о Кирилле Михеиче: «наврал», а вслух:
— Сволочь!
Еще радостнее вспомнил наполненной розовой тишиной Олимпиаду, ее легкие и упругие шаги. Сдвинул шапку на ухо, ответил звонко:
— Признаю. Если это вредно революционному народу, раскаиваюсь.
Яковлев свернул из махорки папироску. Ему было неприятно повторять мысли (хотя и по другому), сказанные сегодня, эс-эром городским учителем, Отчерчи. Он оглядел членов Совета и сказал хмуро:
— Садитесь, товарищ Запус.
Закурил, погасил спичку о рукав своего полушубка и начал говорить. Сначала он сказал о непрекращающихся белогвардейских волнениях, о революционном долге, об обязанностях защитников власти советов. Дальше: об агитации над трупом Шмуро: эс-эры положили ему на гроб венок с надписью: «борцу за Учредительное Собрание»; о резолюции лазарета с требованием удаления военкома Запуса: о неправильно приговоренном подрядчике Качанове, который заявил, что арестован был по личным счетам: Запусом увезена жена Качанова, Фиеза Семеновна…
— Курва, — сказал весело Запус. — Вот курва!
— Прошу выслушать.
Говорил, качая лохматыми (полушубок был грязен и рван) плечами, опять о революционном долге, о темных слухах, о необходимости постановки самого важного для республики дела — организации Красной армии — руками надежными. Предложил резолюцию: отстранить Запуса от должности военкома, начатое дело, из уважения революционным его заслугам, прекратить.
Табурет под Запусом хлябал. За окнами трещали досками заборов снега. Запус думал о крепко решенном: выгонят, зачем же говорят? И оттого должно быть не находилось слов таких, какие говорил всегда на подобных собраниях. Крепким и веселым жаром наполнялось тело и, когда выпячивая грудь, инструктор из Омска, т. Бритько, взял слово в его защиту, Запусу стало совсем жарко. Он расстегнул шинель, закрывая ею выпачканный красками табурет, достал мандат, выданный Советом, сказал:
— У меня все с добра. Грешен. Бабы меня любят, а мужья нет. В центр не отправите? Я отряд могу организовать…
Бритько подумал: «хитрит», надписал на мандате: «счит. недействит. Инстр. Бритько» — вслух же:
— Всякая анархическая организация отрядов прекращена. Мы боремся против анархии посредством Красной армии и подчинения в безусловности центру переферий…
— А вы в Китай меня пустите?
Бритько встал и высоким тенором проговорил:
— Революционный народ умеет ценить заслуги, товарищ Запус, однако же говорю вам: не время организовывать единичную борьбу… Пролетариат Китая сам выйдет на широкую дорогу борьбы за социализм…
— Разевай рот пошире!..
— Тише, товарищ Запус!
Встал, надавил на табурет. Пополам. Еще раз и резко, сбивая щепки, отнес табурет к железной печи. Все молчали. Тогда Яковлев кивнул сторожу, тот сложил доски от табурета в печь.
— Смолистый! — сказал тенорком Бритько.
Запус посмотрел на его отмороженную щеку. Вспомнил его ссылку и вяло улыбнулся:
— Извиняюсь, товарищи!.. Сидеть мне перед вами не на чем. Пока пролетариат Китая организуется и подарит товарищу Бритько табуретов… Сечас… Я стоя скажу…
Он оглянулся и, вдруг надевая шапку, пошел:
— Впрочем, я ничего не имею.
Яковлев узкими казачьими глазками посмотрел ему вслед. Не то обрадовался, не то сгоревал. Сказал же тихо:
— Обидели парня.
Тов. Бритько, очень довольный организующейся массой (он так подумал), проговорил веско и звонко:
— Эпоха авантюров окончена. Конспиративная мерка неуместна, мы должны беспокоиться за всю революцию. Переходим к следующему…
Дорога обледенела. У какого-то длинного палисадника Запус поскользнулся и упал. Под ноги подвернулась сабля. Он сорвал ее вместе с ремнями и матерно ругаясь ударил ею о столб. Ножны долго не разрывались.
А через час вернулся собрал при свете спички, осколки и в мешке принес домой. Мешок, перевязанный бичевкой, спрятал в чемодан. Чемодан же швырнул в кладовую. Накрылся тулупом и заснул на диване.