Три жизни – за одну картину! Или нет? Или все дело в чем-то другом? На эту мысль меня натолкнул ваш трюк с якобы предсмертной запиской Вадима: я потратила пять часов, чтобы разгадать ее, и, похоже, теперь я знаю все… Это действительно прощальная записка к Капитолине, но не предсмертная – просто прощальная. Не зря я удивилась уже тогда, увидев, что бумага так сильно потерта на сгибах: для недавнего письма это было странно, да и адрес на конверте был написан все же другой рукой… Вы не хотели отдавать письмо на экспертизу – почему? Показав его мне и тете Миле (самым, на ваш взгляд, надежным свидетельницам), вы пытались истрепать его и вовсе до невозможного состояния, не выпуская бумажку из рук и поливая ее фальшивыми слезами. А ведь в том случае, если это письмо действительно было вам так дорого, вы бы постарались хранить его как можно бережнее. Так в чем же дело? Мне кажется, я знаю, в чем.
И я расправила на Капином столе тот самый, весь в лиловых пятнах, листочек с посланием Вадика. Следователь Курочкин, который видел это письмо первый раз в жизни, приблизил к истрепанной бумаге подслеповатые глаза:
«Капа.
Сегодня я умру. Для тебя, поверь, так будет лучше – для нас обоих. Я не могу продолжать лгать тебе, а этот ужас продолжался бы ежедневно, ежеминутно, и в конце концов один из нас сошел бы с ума. Выход ясен: я мужчина, и я должен покончить с этой жизнью, с собой. Я не возьму ничего, как бы меня об этом ни просили, и никогда тебя больше не потревожу. Постарайся понять меня, хотя бы по-своему. Я всегда тебя любил. Прощай навсегда».
Я прочитала все это вслух.
– Это то, что было представлено нашему вниманию, и при случае мы с тетей Милой должны были подтвердить, что видели именно этот текст. Но это не так! Особенный, наследственный почерк, которым написана записка, – видите, на каждой строчке умещается всего два-три слова, и заглавные буквы почти такой же высоты, как и прописные, – все это натолкнуло получателя письма на мысль использовать послание вторично. Для этого всего-то и надо было, иначе расставить знаки препинания! То, что мы видели, было «правленым» текстом. А настоящий, первый, я думаю, выглядел примерно так…
И я выложила перед нами другой, вырванный из моей тетради листок, на котором значилось следующее:
«Капа.
Сегодня я умру – для тебя. Поверь, так будет лучше – для нас обоих. Я не могу продолжать лгать тебе, а этот ужас продолжался бы ежедневно, ежеминутно, и в конце концов один из нас сошел бы с ума. Выход ясен: я мужчина, и я должен покончить с этой жизнью. С собой я не возьму ничего, как бы меня об этом ни просили, и никогда тебя больше не потревожу. Постарайся понять меня хотя бы. По-своему я всегда тебя любил. Прощай навсегда».
– «Ничего не возьму с собой» – в данном случае, я думаю, речь идет о каких-либо ценностях, о домашнем скарбе вроде холодильника или телевизора, которые были еще такой редкостью лет тридцать назад, что при разводе супруги нередко делили вещи в судебном порядке… Да, Капитолина, вам уже не скрыть того факта, что этому письму не четыре дня, а все тридцать лет!
Медленно, очень медленно Капитолина повернулась к нам лицом и посмотрела на меня. Я свой взгляд не отвела – и наша молчаливая дуэль так и не закончилась ничьей победой. Капа высоко подняла подбородок и сощурила глаза, в которых светилось – нет! – горело, сверкало яростное торжество.
– Да, – сказала она наконец, – но они все умерли!
* * *
– Господи, как же я ненавидела его! Господи, как я молилась, чтобы все земные и небесные кары обрушились на него, чтобы я узнала о его мучениях еще при жизни, чтобы гнил он заживо, чтобы тело его разъела проказа, чтобы все живое отказалось от него и он подыхал бы, один, в муках, окольцованный болью и раскаяньем – это была бы лишь сотая доля пережитых мною страданий! Господи, как я молилась, чтобы суметь увидеть все это еще при своей жизни!
Тридцать лет я ждала. Слава богу, что мальчик не только был записан на мою фамилию, но и вообще оказался похож на меня – Борюсику не досталось и намека на ту дьявольскую красоту, которой он сначала очаровал меня, а затем разбивал мое сердце – ежедневно, ежеминутно, потому что каждый его взгляд, брошенный в сторону, исполосовывал мою грудь рваными ранами ревности, я теряла сон, покой, черты мои искажались, я делалась страшной – и все из-за него!
И он не хотел понять меня, он слушал меня раз за разом все с большей холодностью, лицо его каменело – и наступило время, когда меня перестали удостаивать даже ответом! Через пять лет после женитьбы наша спальня превратилась для меня в камеру пыток. Я старалась сдерживать крик, чтобы не разбудить сына, взрывающиеся во мне упреки облекались в свистящий шепот, а он презрительно молчал – и отворачивался, и снимал через голову рубашку, и проводил пятерней, стоя перед зеркалом, по своей волнистой шевелюре, и молча ложился на свою половину кровати, отогнув одеяло и повернувшись ко мне спиной.
Я смотрела на него и плакала, плакала всю ночь напролет, а он вытягивался под нашим общим одеялом, и безмятежное спокойствие ложилось на его лицо тенью от его ресниц – он спал, и я знала, что во сне он видел женщин, женщин – тех, кто отнимал его у меня, отнимал каждый день; они украли у меня ласковый блеск когда-то любимых глаз, и нежность его прикосновений, и теплоту мягких ладоней, оставив только это вежливое равнодушие на спокойном лице – даже на ненависть ко мне его уже не хватало!
И вот наступил день, когда его безразличие резануло меня особенно хлестко – когда я не увидела в нашем шкафу его белья и рубашек и заиндевела от холодного тона оставленной на кухонном столе записки. Он бросил меня, оставил сына, стряхнул с себя шесть лет нашей жизни – как отряхивают с обуви пыль городских улиц! Сиял летний день, Борюсик был на детсадовской даче, кухонное окно было открыто настежь, до меня доносились возбужденные голоса дворовых подростков – они играли в футбол; потом их крики утихли, спустился вечер, сумрак подъедал строки записки, лежавшей у меня на коленях; зажглись фонари, потом они погасли, и дворник зашаркал метлой по асфальту – а я сидела одна, одна, на кухонном табурете, с тетрадным листом на коленях, и молилась! Господи, как же я молилась о том, чтобы он никогда не познал счастья, как я ненавидела его – сколько раз я умирала в эту ночь!
Я поклялась себе, что не стану преследовать его – наказание должно было последовать свыше; и никто не знает, чего мне стоило пережить это все – развод, и ежемесячную необходимость в течение долгих лет видеть его подпись на исполнительных листах, и пережидать у соседки его не слишком долгие визиты, один раз в год – в день рождения Борюсика. Я ждала, слишком долго ждала, а возмездие все не наступало; или, может быть, я просто не знала, испытывал ли он какие-то муки, потому что никогда не пыталась узнать о том, где и с кем он живет, какую еще женщину делает несчастной, и чья теперь ревность заставляет каменеть его лицо. Мне казалось, что, когда настанет время, постигшая его кара донесется до меня сама собой – эхом его страданий или мольбой о прощении, – и может быть, поэтому я никогда не интересовалась его новой семьей и новой жизнью.
Тридцать лет я ждала и в конце концов устала ждать; поэтому чуть не закричала от неожиданности в ту роковую ночь, когда грабитель толкнул меня на землю, вырвав ридикюль, а спустя минуту из темноты вынырнуло его лицо – то самое лицо, которое я предавала проклятию тридцать лет подряд! Это был он – и не он, потому что не могло это ненавистное лицо остаться нетронутым тлением времени, оно было даже моложе, много моложе того, которое принадлежало человеку, тридцать лет назад оставившему меня и своего сына!
В мистическом страхе я смотрела на него, а он о чем-то меня спрашивал, и совал мне в руки мою сумочку, и принес меня домой на руках, и напоил лекарством, и говорил знакомым до боли голосом успокаивающие слова – я медленно приходила в себя, но снова чуть не закричала в голос, когда он принес и поставил в центре комнаты желтый, обитый на уголках алюминиевыми скобками деревянный ящик. Это был этюдник моего бывшего мужа, я узнала бы его из тысячи – по продольной царапине на крышке и отколовшейся щепе фанеры возле левого замка, потому что в те редкие минуты счастья, что были в моей недолгой семейной жизни, мы брали этот этюдник с собой на пикники и загородные прогулки. Боже, как я любила эти прогулки, потому что там мы были одни, вдвоем, всегда наедине!
Через пару дней я уже знала, что «спасший» меня молодой человек – сводный брат моего сына. Это открытие меня ошарашило, но ненадолго. Вадик не догадывался о моем тайном знании – все-таки я неплохая актриса! – он приходил ко мне каждый день, убаюкивая и по-своему лаская, и я почти поддалась его обаянию, но, с каждым днем находя в нем все большее сходство с тем, кто бросил меня с сыном тридцать лет назад, я чувствовала, как угасшая было ненависть поднимается от сердца к голове новой жаркой волной и порой шумит в ушах – так, что я теряю слух. Я поняла, что теперь – о да, теперь я хочу отомстить!