Он захлопнул блокнот и сунул его в карман.
— И это все?
— Все. Когда человек убивает себя у всех на глазах, не возникает предположения о несчастном случае, а тем более об убийстве. Единственное, что предстоит решить следователю, — как сформулировать заключение о смерти.
— В приступе умопомешательства или что-нибудь в этом роде?
— Ну да, примерно так. Спасибо, что подождали. Хотя это была идея вашего распорядителя, не моя. — Кивнув мне, он повернулся и ушел в комнату распорядителей.
Я взял шляпу и бинокль и двинулся к станции. Скаковой поезд уже ждал, набитый битком. Единственное место, которое я отыскал, было в купе, занятом клерками букмекеров. Они играли в карты на чемодане и предложили мне присоединиться. И пока мы ехали от Лутона до Сайт Пэнкраса, я отплатил им за любезность тем, что отыграл у них стоимость проезда.
Квартира в Кенсингтоне была пуста. На внутренней стороне двери, в проволочной корзине лежало несколько писем, пришедших с дневной почтой. Я вынул два, адресованных мне.
Гостиная, куда я прошел, выглядела так, будто над ней пронесся смерч. Рояль моей матери был погребен под партитурами. Несколько папок валялось на полу. Два пюпитра привалились к стене, как пьяные. На одном висел скрипичный смычок. Сама скрипка прислонилась к спинке кресла, а раскрытый футляр красовался на полу рядом. Виолончель и еще один пюпитр, как любовники, прилегли на тахте. Гобой и два кларнета валялись на столе. На креслах и по полу в беспорядке были разбросаны шелковые носовые платки, канифоль, кофейные чашки и дирижерские палочки…
Окинув опытным взглядом весь этот беспорядок, я установил, что здесь недавно находились мои родители, двое дядей и кузен. А так как они не уезжали далеко без своих инструментов, можно было с уверенностью угадать, что вся компания очень скоро вернется. Мне просто повезло — я как раз попал в перерыв.
Я пробрался к окну и выглянул. Квартира была на верхнем этаже, через две или три улицы от Гайд-парка. И, глядя поверх крыш, я видел, как вечернее солнце освещает зеленый купол Альберт-холла. Королевский музыкальный институт возвышался за ним огромной темной массой. Там преподавал один из моих дядей.
Я был не таким, как все они. Талант, которым щедро были наделены члены нашей семьи, мне не достался: в возрасте четырех лет я не смог отличить звук гобоя от английского рожка. А мой отец был гобоистом с мировым именем, и музыкальный талант, если он есть, проявляется чуть ли не с пеленок. На меня концерты и симфонии производили в детстве не большее впечатление, чем звук очищаемых мусорных баков.
К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, мои потрясенные родители вынуждены были признать тот факт, что дитя, рожденное ими по ошибке, — немузыкально. Я был отправлен из Лондона в школу, а долгие каникулы проводил не дома, а на фермах, якобы с целью поправки здоровья. На самом же деле, как я понял позже, для того, чтобы освободить своих родителей, совершавших продолжительные концертные турне.
Когда я вырос, между нами установилось своего рода перемирие. И того, что я стал жокеем, они не одобрили лишь по единственной причине: скачки не имеют отношения к музыке. Бесполезно было объяснять им, что во время каникул, проведенных на фермах, я только и мог выучиться скакать на лошадях. Мои наделенные острым слухом родители умели быть абсолютно глухими к тому, что им не хотелось слышать.
Их все еще не было видно на улице. Ни их, ни дядю, который жил вместе с нами и играл на виолончели, ни пришедших в гости другого дядю и кузена — скрипку и кларнет.
Я вскрыл письма. В первом сообщалось, что я опоздал со внесением подоходного налога. Второй конверт я разорвал, самодовольно улыбаясь в предвкушении удовольствия. Но жизнь умеет стукнуть по морде, когда ты этого меньше всего ожидаешь. Знакомым детским почерком было выведено:
«Милый Роб!
Боюсь, это удивит тебя, но я выхожу замуж. Он — сэр Мортон Хендж, о котором ты мог слышать. Он очень хороший и добрый и, пожалуйста, не говори, что он мне в отцы годится и в таком роде. Думаю, будет лучше, если я не стану приглашать тебя на свадьбу. Мортон ничего о тебе не знает, и я надеюсь, ты будешь таким милым и никому не расскажешь про нас с тобой. Я вовеки не забуду тебя, дорогой Роб, и того, как нам славно было вместе. Спасибо тебе за все и до свидания.
Любящая тебя Паулина».
Сэр Мортон Хендж — вдовец средних лет, хитрый воротила. Так, так. Я сардонически подумал, как обрадуется его деловитый сынок перспективе заполучить в качестве мачехи видавшую виды двадцатилетнюю манекенщицу. Но, хоть меня хватило на то, чтобы посмеяться над Паулининой добычей, все равно, это был удар.
С тех пор как я впервые ее встретил, она за полтора года из никому не известной девицы с волосами мышиного цвета превратилась в ослепительную блондинку, красующуюся на глянцевитых обложках журналов не менее одного раза в неделю.
Ее сияющие глаза улыбались мне (и восьми миллионам других мужчин) с рекламы сигарет на каждой станции лондонского метро. Я понимал, конечно, что, добившись успеха, она меня бросит. И наши отношения с самого начала так и строились. Но вдруг будущее без ее счастливой беспечности и щедрых ласк показалось мне куда мрачнее, чем я ожидал.
Я положил письмо Паулины на сервант в своей комнате и заглянул в зеркало. Вот то лицо, которое ей приятно было видеть рядом с собой на подушке. Темные волосы, карие глаза… не выделяющееся лицо, не красивое, пожалуй слишком худое. Не плохое и не хорошее. Просто лицо. Конечно, оно не может конкурировать с титулом сэра Мортона Хенджа и его крупным состоянием.
Я отвернулся и оглядел комнату с покатым потолком — бывший чулан, превращенный в мою спальню, когда я из своих странствий вернулся домой. Вещей мало — кровать, сервант, кресло и прикроватный столик с настольной лампой. Напротив кровати висел импрессионистский рисунок: мчащаяся скаковая лошадь. Украшений никаких больше не было, если не считать нескольких книг. За шесть лет скитаний по свету я так привык обходиться минимумом вещей, что не приобрел ничего лишнего. Я открыл дверцу встроенного шкафа для одежды и попытался увидеть содержимое глазами Паулины. Один темно-серый костюм, смокинг, пиджак для верховой езды, две пары серых брюк и пара галифе. Снял с себя костюм из коричневого твида и повесил его в конце скудного ряда. Мне этого платья было достаточно: оно годилось на все случаи жизни. Сэр Мортон Хендж, наверное, исчислял свои костюмы дюжинами и держал специального лакея, чтобы присматривать за ними.
Но вся эта критическая инвентаризация была бесполезной: Паулина потеряна, вот и все, и надо с этим мириться.
Достав резиновые тапочки, я закрыл шкаф, натянул джинсы, старую клетчатую рубашку и стал обдумывать, куда деть ту пропасть времени, что осталась до завтрашних скачек. Моя беда в том, что я пристрастился к стипль-чезу, как к наркотику. И все нормальные человеческие удовольствия, и даже сама Паулина — все это были лишь способы побыстрее убить время между ездой.
В желудке у меня снова засосало. Я бы, конечно, предпочел думать, что это последствие моей лирической скорби, но я не ел уже двадцать три часа. Нет, не лишился я аппетита из-за того, что меня отвергли. И отправился в кухню. Но тут хлопнула входная дверь, и появились мои родители, дяди и кузен.
— Привет, дорогой, — сказала мать, подставив мне для поцелуя сладко пахнущую щеку.
Так она здоровается со всеми — от импресарио до последнего хориста. В ней вообще нет материнских качеств. Стройная, элегантная — что кажется таким естественным, но требует больших забот и расходов, — она, приближаясь к пятидесяти, становилась все более внушительной. Обладая страстным темпераментом, она была первоклассным интерпретатором Гайдна, чьи фортепьянные концерты исполняла с волшебной исступленностью. После ее концертов мне приходилось видеть слезы даже на глазах закаленных музыкальных критиков.
И в своих детских горестях я никогда не рассчитывал найти утешение на широкой материнской груди. У меня не было доброй маменьки, штопающей носки и пекущей вкусные пироги.
Отец, относящийся ко мне с вежливым дружелюбием, вместо приветствия спросил:
— Ну как, удачный был день?
Он любит спрашивать. Обычно я коротко отвечаю: «да» или «нет», зная, что в сущности его это не интересует.
Но тут поделился подробнее:
— Плохой день! У меня на глазах человек покончил с собой.
Пять голов обернулось ко мне. Мать удивилась:
— Что ты хочешь этим сказать, милый?
— Жокей застрелился, на скачках. Всего в шести футах от меня. Это было ужасно!
Все пятеро прямо-таки опешили. Я пожалел, что рассказал. Вспоминать оказалось еще хуже, чем быть там на месте.
Но их это не тронуло. Дядя-виолончелист закрыл рот, пожал плечами и вышел в гостиную, бросив через плечо: