Вместе с тем книжка Довгялло увлекла меня. В этом разоблачительном, но в то же время душещипательном романчике писатель трогательно рассказал о судьбах нескольких горемык и дал портреты двух женщин, которым позавидовал бы и более искушенный романист. Особо тронула меня история Анны Ивановны Николаевой, чистой девушки, совращенной женатым жуиром, но все же завоевавшей впоследствии истинную любовь.
Словом, случайно взялся я за эту книжку, раскрыл на первой попавшейся странице ближе к концу романа, прочитал несколько абзацев — и вдруг испытал что-то вроде электрического удара. Холодок пробежал у меня по загривку, волосы словно от сквозняка шевельнулись, а руки прямо-таки задрожали. Вот что было там написано:
«Теперь же, когда я одной ногой стою уже на пороге гроба, вы должны узнать все… Это необходимо для вашей будущности, для вашего счастья и счастья вашего ребенка… Узнайте же, дитя мое, Александр Петрович Ратынский — человек женатый и перед вами его законная жена».
Уронил я брошюрку на колени, а в сердце так и стукнуло: ох, беда будет! Книжка негодная, и написана плохо, но вот поди ж ты — резанула в самую душу. Мысли мои который день витали вокруг Аленушки, от коей месяц уже как не было писем, а теперь мгновенно переключились на зятя. Пересветов не производил впечатление жуира, но вдруг он тоже двоеженец, наподобие петербургского «золотопромышленника» Ратынского из романа Довгялло? Вдруг и он, воспользовавшись чистотой и молодостью Аленушки, соблазнил ее, а потом даже женился, с тем лишь, чтобы впоследствии бросить и вернуться к прежней жене?
Нет, что ни говори, а чувствуем мы порою приближение беды, и если видим в чем-то подтверждение этого предчувствия, пусть в нечаянно подвернувшейся книге, или в неожиданном ударе грома среди ясного неба, или в нестройном поведении домашних животных, это не случайность и не совпадение, а проявление каких-то грозных ипостасных законов, которые знать нам до поры до времени не суждено. Не знаю, что говорят об этом премудрые господа ученые, но твердо знаю другое: 16 июня 1890 года с самого утра я ждал, что произойдет нечто нехорошее.
Оно и произошло, пришло ко мне — вместе с коротким стуком в дверь.
Я отозвался, и тотчас дверь отворилась, а на пороге увидел я человека, которого менее всего желал бы видеть в нынешнем моем состоянии. Почтил меня своим приходом наш урядник Егор Никифоров. Выглядел он внушительно, в белоснежном двубортном кителе с «золотыми» пуговицами, серых, с голубоватым оттенком кавалерийских штанах-суженках, заправленных в высокие юфтевые сапоги со шпорами. Форменная фуражка в белом полотняном чехле и с кокардой была по-казачьи сдвинута набок, строго на два пальца над правой бровью. Справа — револьвер в черной кобуре, с серебряным шнуром, слева — плоская кожаная сумка, тоже черная. Словом, сила и величие местной нашей власти пришли к деревенскому отшельнику, так что я даже несколько оторопел от столь блестящей картины.
С официальным видом приложив пальцы к козырьку, Никифоров поздоровался суконным голосом и попросил разрешения войти. Разумеется, я разрешил — голосом тоже не бархатным.
С некоторых пор у нас с Егором Тимофеевичем сложились особые отношения. Не то чтобы дружеские, и не сказать, чтобы доверительные; однако же было в недавнем прошлом нечто, крепко нас связавшее и словно бы отметившее обоих особым знаком, печатью, не видимой другими. После страшных, поистине леденящих кровь событий, случившихся у нас в Кокушкине два с лишним года назад, возникло между мною и урядником дополнительное, хотя и несколько морозное — даром, что леденящие события-то! — уважение друг к другу. И при редких наших встречах словно бы холодом нас окатывало — холодом не зимы, но пережитого вместе страха, особой внутренней, душевной стужей. Вот и сейчас — едва вошел Егор, как тут же пронизало меня ледяным порывом, я даже поежился. А он ко всему тому и держался как-то странно, словно и рад был бы тотчас уйти из моего дома, но что-то его вынуждало задерживаться.
Егор сел к столу, сумку свою передвинул так, что она на коленях оказалась, бросил на меня взгляд исподлобья, побарабанил пальцами по столу. Спросил:
— Ну что, Николай Афанасьевич, как ваши дела? Как хозяйство? Какие новости?
— Бог ты мой, какие могут у меня быть дела, Егор Тимофеевич? — в свою очередь спросил я. — Сижу сиднем, никого не вижу, никуда, в сущности, не езжу. Как оно идет, так и идет. Старость, Егор Тимофеевич, старость…
— Полно! — Егор пригладил черную с проседью бороду. — Уж вы скажете — старость! Какой же вы старик? Наговариваете на себя.
Я промолчал на это, лишь пожал плечами: не было у меня желания развивать грустную тему склонения жизни. Егор тоже молчал, постукивал пальцами одной руки по столешнице, другой же рукою рассеянно поглаживал черную свою сумку. При этом сидел он напряженно, словно внезапно вступило ему в поясницу. Видя, что Никифоров никак не решится заговорить, я пришел ему на помощь, зная по собственному опыту: ничто так не способствует разговору, как малость рябиновой настойки. Извлек из буфета штоф и две рюмки, поставил их на стол, быстро наполнил рюмки, подал одну гостю, вторую взял сам.
Никифоров меня удивил. Никогда он от рябиновки не отказывался, а тут вдруг решительно отставил рюмку, кашлянул в кулак, отрицательно мотнул головой.
— У меня к вам, Николай Афанасьевич, дело. Что Елена Николаевна, не приехала ли, случаем, погостить?
— Нет, — ответил я и тоже отставил рюмку. — Не приехала да и вряд ли скоро приедет. Разве что вместе с супругом в августе, на Успение и на мой день рождения, который рядом, да и то если отпуск получит и если дела мужа позволят. А что это вас так заинтересовало?
— Ага, — странно ответил урядник на мой вопрос. — А давно ли вы от нее письма получали? — продолжил он.
— Да с месяц как не было. Но что же у вас вопросы такие необыкновенные? — спросил я, чувствуя в нутробе неприятное стеснение.
Никифоров насупился.
— Уж не знаю, как и сказать, — ответствовал он расстроенно. — Вы только не серчайте, господин Ильин, служба, знаете ли. Я-то прекрасно знаю, что вы человек добропорядочный и как есть благородный, мне ли это не понимать! Да и дочь свою вы воспитали в любви и строгости вполне достославной девицей… то есть, что это я, — вполне достославной дамой… Ну, словом, вот — читайте сами. — Урядник с тяжелым вздохом расстегнул сумку, извлек оттуда казенного вида бумагу. — Ох, снимут с меня голову, ежели начальство узнает, что секретное предписание дал вам прочесть. Ну да…
Он не договорил, протянул мне переломленную пополам бумагу. Я развернул ее и прочел:
«Предписывается принять меры к задержанию, аресту и препровождению в распоряжение Самарского полицейского управления Елены Николаевой Пересветовой, в девичестве — Ильиной. Означенная госпожа Пересветова разыскивается по подозрению в совершении убийства…»
Буквы с канцелярскими завитушками поплыли у меня перед глазами, забегали, словно букашки. Пальцы задрожали и разжались. Выронил я бумагу, да и сам едва на пол не рухнулся. Удержался на ногах лишь потому, что вцепился из последних сил в столешницу. Подскочивший урядник заботливо поддержал меня. С его помощью я сел в кресло.
— Что это?… — внезапно ослабевшим и охрипшим голосом вопросил я. — Что это за… — Я даже не смог подобрать слово, которое соответственно передавало бы мои чувства. — Откуда у вас эдакая гадость, Егор Тимофеевич?
Никифоров тяжело вздохнул и ответил с виноватым, но вместе с тем суровым видом:
— Не гадость, а казенная бумага. Экие вы слова отыскиваете… Извольте знать, что становой пристав получил давеча по телеграфу тревожную депешу. Он и выправил это предписание. Хотите верьте, хотите нет, Николай Афанасьевич, а только у меня первой мыслью было сжечь эту бумаженцию к чертовой матери. Однако же мысли этой я, конечно, не мог дать никакого ходу. Уж слишком хорошо я знаю и вас, и, слава Богу, Елену Николаевну, чтобы… Ну, чтобы верить вот таким умопомрачениям. — Он кивнул на предписание, все еще валявшееся на полу.
— Вот и сожгите! — вскричал я. — Сожгите, а начальству своему сообщите, чтобы глупостями не занимались! Экая дурь, прости Господи! — Я вскочил и от расстройства опрокинул в себя рюмку, а следом — еще одну. Перевел дух, посмотрел на урядника, уткнувшегося взглядом в пол.
— Так-то оно так… — сказал он, поерзав на стуле и вновь глубоко вздохнув. — А вот все же… Только вы, Николай Афанасьевич, на меня не серчайте, добро? Я ведь по службе единственно, а не чтобы как… Действительно не приезжала этим летом Елена Николаевна?
— Нет, конечно, я вам уже сказал! — рявкнул я. И, чуть смягчившись — ну не на Никифорова же мне сердиться! — добавил: — Егор Тимофеевич, неужто вы сами не понимаете? Чепуха все это! Чтоб Елена Николаевна… чтоб моя Аленушка…