Многое было непонятно — и жена, как в молодости, не желала иметь ребенка.
Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и стрелять в японцев, американцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих островов людей, умеющих только убивать.
У пришиби[9] яра бомы[10] прервали дорогу и к утесу был приделан висячий, балконом, плетеный мост. Матера[11] рвались на бом, а ниже в камнях билась, как в падучей, белая пена стрежи[12] потока.
Перейдя подвесный мост, Вершинин спросил:
— Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привал решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки близко и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины[13] Давьей деревни босоногий мужик с головой, перевязанной тряпицей, подогнал охлябью игренюю лошадь и сказал:
— Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
— С кем битва-то?
— В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел — отбили, а, чаем, придет завтра. Ну, вот мы барахлишко-то свое складывам, да в сопки с вами думам.
— Кто наши-то?
— Не знаю, парень. Не нашей волости должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
— Увидимся!
На широкой поселковой улице валялись трупы людей, скота и телег.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.
Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно стыдясь. Затылки у них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на спины опрятных мундирчиков, а желтые гетры были тщательно начищены, точно японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
— Зарыть бы их, — сказал Окорок, — срамота.
Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда — спокойно деловитые.
Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка.
Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
— Воюете? — спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
— Приходится, дедушка.
— И то смотрю — тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь, — на чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.
— Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то — трах! Оказыватся, сгнила давно, нову приходится делать.
— А?
Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами, повторял:
— Не пойму я… А?..
— Телега, мол, изломалась!
Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел бормоча:
— Ну, ну… каки нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.
Вершинин потер ноющую поясницу и огляделся.
Собачонка не переставала визжать.
Один из партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клубком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издохла.
Мужик с перевязанной головой опять ускакал, но через несколько минут бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
Тело его влипло в плоскую лошадиную спину, лицо танцовало, тряслись кулаки и радостно орала глотка:
— Мериканца пымали, братцы-ы!..
Окорок закричал:
— Ого-го-го!..
Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
Посреди их шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую форму американский солдат.
Лицо у него было бритое, молодое. Испуганно дрожали его открытые губы и на правой щеке, у скулы, прыгал мускул.
Длинноногий седой мужик, сопровождавший американца, спросил:
— Кто у вас старшой?
— По какому делу? — отозвался Вершинин.
— Он старшой-то, он, — закричал Окорок. — Никита Егорыч Вершинин. А ты рассказывай, как пымали-то!
Мужик сплюнул и, похлопывая американского солдата по плечу так, точно тот сам явился, стал рассказывать со стариковской охотливостью.
— Привел его к тебе, Никита Егорыч. Вознесенской мы волости. Отряд-от наш за японцем пошел далеко-о.
— А деревень-то каких?
— Селом мы воюем. Пенино село слышал, может?
— Пожгли его, бают.
— Сволочь народ. Как есть все село, паря-батюшка, попалили, вот и ушли в сопки.
Партизаны собрались вокруг, заговорили:
— Одну муку принимам. Понятно.
Седой мужик продолжал:
— Ехали они двое, мериканцы-то. На трашпанке в жестянках молоко везли. Дурной народ, воевать приехали, а молоко жрут с щиколадом. Одного-то мы сняли, а этот руки задрал. Ну, и повели. Хотели старости отдать, а тут ишь — целая компания.
Американец стоял, выпрямившись, по-солдатски, и как с судьи не спускал глаз с Вершинина.
Мужики сгрудились.
На американца запахло табаком и крепким мужицким хлебом.
От плотно сбившихся тел шла мутившая голову теплота и подымалась с ног до головы сухая, знобящая злость.
Мужики загалдели.
— Чего-то?
— Пристрелить его, стерву.
— Крой его!
— Кончать!..
— И никаких!
Американский солдат слегка сгорбился и боязливо втянул голову в плечи, и от этого движения еще сильнее захлестнула тело злоба.
— Жгут, сволочи!
— Распоряжаются!!
— Будто у себя!..
— Ишь забрались…
— Просили их!..
Кто-то пронзительно завизжал:
— Бе ей!!.
В это время Пентефлий Знобов, работавший раньше на владивостокских доках, залез на телегу и, точно указывая на потерянное, закричал:
— Обо-ждь!..
И добавил:
— Товарищи!..
Партизаны посмотрели на его лохматые, как лисий хвост, усы, на растегнувшуюся прореху штанов, и замолчали:
— Убить завсегда можно. Очень просто. Дешевое дело убить. Вон их сколь на улице-то наваляли. А по-моему, товарищи, — распропагандировать его — и пустить. Пущай большецкую правду понюхат. А я так полагаю…
Вдруг мужики густо, как пшено из мешка, высыпали, хохот:
— Хо-хо-ха!..
— Хе-е-е!..
— Хо-о!..
— Прореху-то застегни, чорт!
— Валяй, Пентя, запузыривай…
— Втемяшь ему!
— Чать тоже человек!..
— На камне и то выдолбить можно.
— Лупи!..
Крепкотелая Авдотья Сещенкова, подобрав палевые юбки, наклонилась, толкнула американца плечом:
— Ты вникай, дурень, тебе же добра хочут!
Американский солдат оглядывал волосатые красно-бронзовые лица мужиков, расстегнутую прореху штанов Знобова, слушал непонятный говор и вежливо мял в улыбке бритое лицо.
Мужики возбужденно ходили вокруг него, передвигая его в толпе, как лист по воде; громко, как глухому, кричали, жали руки.
Американец, часто мигая, как от дыма, поднимал кверху голову, улыбался и ничего не понимал.
Окорок закричал американцу во весь голос:
— Ты им там разъясни подробно. Не хорошо, мол.
— Зачем нам мешать!
— Против свово брата заставляют итти!
Вершинин степенно сказал:
— Люди все хорошие, должны понять. Такие ж хрестьяне, как и мы, скажем, пашете и все такое. Японец — он што, рис жрет, для него по-другому говорить надо.
Знобов тяжело затоптался перед американцем и, приглаживая усы, сказал:
— Мы разбоем не занимамся, мы порядок наводим! У вас, поди, этого не знают за морем-то; далеко; да и опять и душа-то у тебе чужой земли…
Голоса повышались, густели.
Американец беспомощно оглянулся и проговорил:
— I dont understand!
Мужики в-раз смолкли.
Васька Окорок сказал:
— Не вникат! По русски-то не знат, бедность.
Мужики медленно и, словно виновато, отошли от американца.
Вершинин почувствовал смущенье.
— Отправить его в обоз, что тут с ним чертомелиться? — сказал он Знобову.
Знобов не соглашался, упорно твердя:
— Он поймет… тут только надо… он поймет!..
Знобов думал.
Американец, все припадая на ногу, слегка покачиваясь, стоял и чуть заметно, как ветерок стога сена, ворошила его лицо тоска.
Син-Бин-У лег на землю подле американца; закрыв ладонью глаза, тянул пронзительную китайскую песню.
— Мука-мученическая, — сказал тоскливо Вершинин.
Васька Окорок нехотя предложил:
— Рази книжку каку?
Найденные книжки были все русские.
— Только на раскурку и годны, — сказал Знобов, кабы с картинками.
Авдотья пошла вперед, к возам, стоявшим у поскотины, долго рылась в сундуках и, наконец принесла истрепанный с оборванными углами учебник закона божия для сельских школ.
— Може по закону? — спросила она.
Знобов открыл книжку и сказал недоумевающе:
— Картинки-то божественны. Нам его не перекрещивать. Не попы.
— А ты попробуй, — предложил Васька.