— Може по закону? — спросила она.
Знобов открыл книжку и сказал недоумевающе:
— Картинки-то божественны. Нам его не перекрещивать. Не попы.
— А ты попробуй, — предложил Васька.
— Как его. Не поймет, поди?
— Может поймет. Валяй!
Знобов подозвал американца:
— Эй, товарищ, иди-ка сюда!
Американец подошел.
Мужики опять собрались, опять задышали хлебом, табаком.
— Ленин! — сказал громко и твердо Знобов как-то нечаянно, словно оступясь, улыбнулся.
Американец вздрогнул всем телом, блеснул глазами и радостно ответил:
— There's a chap!
Знобов стукнул себя кулаком в грудь, и похлопывая ладонью мужиков по плечам и спинам, почему-то ломанным языком прокричал:
— Советска республика!
Американец протянул руки к мужикам, щеки у него запрыгали и он возбужденно закричал:
— That is pretty in deed!
Мужики радостно захохотали.
— Понимат, стерва!
— Вот, сволочь, а?
— А Пентя-то, Пентя-то по-американски кроет!
— Ты ихних-то буржуев по матушке, Пентя!
Знобов торопливо раскинул учебник закона божия и тыча пальцем в картинку, где Авраам приносил в жертву Исаака, а вверху на облаках висел бог, стал разъяснять:
— Этот с ножом-то — буржуй. Ишь, брюхо-то распустил, часы с цапочкой только. А здесь, на бревнах-то, пролетариат лежит, — понял? Про-ле-та ри ат.
Американец указал себе рукой на грудь и, протяжно и радостно заикаясь, гордо проговорил:
— Про ле та ри-ат… We!
Мужики обнимали американца, щупали его одежду и изо всей силы жали его руки, плечи.
Васька Окорок, схватив его за голову и заглядывая в глаза, восторженно орал:
— Парень, ты скажи та-ам. За морями-то!..
— Будет тебе, ветрень, — говорил любовно Вершинин.
Знобов продолжал:
— Лежит он — пролетариат, на бревнах, а буржуй его режет. А на облаках-то — японец, американка, англичанка — вся эта сволочь, империализма самая сидит.
Американец сорвал с головы фуражку и завопил:
— Империализм, awy!
Знобов с ожесточением швырнул книжку о земь.
— Империализму с буржуями к чертям!
Син-Бин-У подскочил к американцу и, подтягивая спадающие штаны, торопливо проговорил:
— Русики ресыпубылика-а. Кытайси ресыпубылика-а. Мериканысы ресыпубылика-а пухао. Нипонсы, пухао, надо, надо ресыпубылика-а. Кыра-а-сна ресыпубылика-а нада-нада[14].
И, оглядевшись кругом, встал на цыпочки, и, медленно подымая большой палец руки кверху, проговорил:
— Шанго.
Вершинин приказал:
— Накормить его надо. А потом вывести на дорогу и пусти.
Старик конвоир спросил:
— Глаза-то завязать, как поведем. Не приведет сюда?
Мужики решили:
— Не надо. Не выдаст!
Партизаны с хохотом, свистом, вскинули ружья на плечи.
Окорок закрутил курчавой рыжей головой, вдруг тонким, как паутинка, голоском затянул:
Я рассею грусть-тоску по зеленому лужку.
Уродись моя тоска мелкой травкой-муравой,
Ты не сохни, ты не блекни, цветами расцвети…
И какой-то быстрый и веселый голос ударил вслед за Васькой:
Я рассеявши пошел, во зеленый сад вошел —
Много в саду вишенья, винограду, грушенья.
И тут сотня хриплых, порывистых, похожих на морской ветер, мужицких голосов рванула, подняла и понесла в тропы, в лес, в горы:
Я рассеявши пошел.
Во зеленый сад вошел.
— Э-э-эх…
— Сью-ю-ю!..
Партизаны, как на свадьбе, шли с ревом, гиканьем, свистом в сопки.
Шестой день увядал.
Томительно и радостно пахли вечерние деревья.
Эта история длинная, как Син-Бин-У возненавидел японцев. У Син-Бин-У была жена из фамилии Е, крепкая манзах[15], в манзе крашеный теплый кан[16] и за манзой желтые поля гаоляна и чумизы[17].
А в один день, когда гуси улетели на юг, все исчезло.
Только щека оказалась проколота штыком.
Син-Бин-У читал Ши-цзинь[18], плел цыновки в город, но бросил Ши-цзинь в колодец, забыл цыновки и ушел с русскими по дороге Хуан-ци-цзе[19].
Син-Бин-У отдыхал на песке, у моря. Снизу тепло, сверху тепло, словно сквозь тело прожигает и калит песок солнце.
Ноги плещутся в море и когда теплая, как парное молоко, волна лезет под рубаху и штаны, Син-Бин-У задирает ноги и ругается.
— Цхау-неа!..
Син-Бин-У не слушал, что говорит густоусый и высоконосый русский. Син-Бин-У убил трех японцев и пока китайцу ничего не надо, он доволен.
От солнца, от влажного ветра бороды мужиков желтовато-зеленые, спутанные, как болотная тина, и пахнут мужики скотом и травами.
У телег пулеметы со щитами, похожими на зеленые тарелки; пулеметные ленты, винтовки.
На телеге с низким передком, прикрытый рваным брезентом, метался раненый. Авдотья Сещенкова поила его из деревянной чашки и уговаривала:
— А ты не стони, пройдет!
Потная толпа плотно набилась между телег. И телеги, казалось, тоже вспотели, стиснутые бушующим человечьим мясом. Выросшие из бород мутно-красными полосками губы блестели на солнце слюной.
— О-о-о-у-у-у!..
Вершинин с болью во всем теле, точно его подкидывал на штыки этот бессловный рев, оглушая себя нутряным криком, орал:
— Не давай землю японсу-у!.. Все отымем! Не давай!..
И никак не мог закрыть глотку. Все ему казалось мало. Иные слова не приходили:
— Не да-ва-й!..
Толпа тянула за ним:
— А-а-а!..
И вот, на мгновенье, стихла. Вздохнула.
Ветер отнес кислый запах пота.
Партизаны митинговали.
Лицо Васьки Окорока рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе и потрескавшиеся от жары губы шептали:
— На-ароду-то… Народу-то, милены товарищи!..
Высокий, мясистый, похожий на вздыбленную лошадь, Никита Вершинин орал с пня:
— Главна: не давай-й!.. Придет суда скора армия… советска, а ты не давай… старик!..
Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:
— Не-е-да-а-авай!!.
И казалось, вот-вот обрушится слово, переломится и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.
В это время корявый мужичонко в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голоском подтвердил:
— А верю, ведь, верна!..
— Потому за нас Питер… ници… пал!.. и все чужие земли! Бояться нечего… Японец — что, японец — легок… Кисея!..
— Верна, парень, верна! — визжал мужичонко.
Густая потная тысячная толпа топтала его визг:
— Верна-а…
— Не да-а-ай!..
— На-а!..
— О-о-о-у-у-у!!.
— О-о!!!
После митинга Никита Вершинин выпил ковш самогонки и пошел к морю. Он сел на камень подле китайца, сказал:
— Подбери ноги, штаны измочишь. Пошто на митингу не шел, Сенька?
— Нисиво, — проговорил китаец, — мне ни нада… Мне так зынаю — зынаю псе… шанго.
— Ноги-то подбери!
— Нисиво. Солнышко тепылу еси. Нисиво — а!..
Вершинин насупился и строго, глядя куда-то подле китайца, с расстановкой сказал:
— Беспорядку много. Народу сколь тратится, а все в туман… У меня, Сенька, душа пищит, как котенка на морозе бросили… да-а… Мост вот взорвем, строить придется.
Вершинин подобрал живот, так что ребра натянулись под рубахой, как ивняк под засохшим илом и, наклонившись к китайцу, с потемневшим лицом выпытывающе спросил:
— А ты… как думашь. А?.. Пошто эта, а?..
Син-Бин-У, торопливо натягивая петли на деревянные пуговицы кофты, оробело отполз.
— Ни зынаю, Кита. Гори-гори!.. Ни зынаю!..
Вершинин, склонившись над отползающим китайцем, глубоко оседая в песке тяжелыми сапогами, как у идола, тоскливо и не надеясь на ответ, спрашивал:
— Зря, что ль, молчишь-то?.. Ну?..
Китайцу показалось, что вставать никак нельзя, он залепетал:
— Нисиво!.. нисиво ни зынаю!..
Вершинин почувствовал ослабление тела, сел на камень.
— Ну вас к чорту!.. Никто не знат, не понимат… Разбудили, побежали, а дале что?..
И осев плотно на камне, как леший, устало сказал подходившему Окороку:
— Не то народ умом оскудел, не то я…
— Чего? — спросил тот.
— На смерть лезет народ.
— Куда?
— Броневик-то брать. Миру побьют много. И то в смерть, как снег в полынью, несет людей.
Окорок, свистнув, оттопырил нижнюю губу.
— Жалко тебе?
Подошел Знобов; под мышкой у него была прижата шапка с бумагами.
— Подписать приказы!
Вершинин густо начертал на бумаге букву В, а подле нее длинную жирную черту.
— Ране то пыхтел-потел, еле-еле фамилию напишешь, спасибо, догать взяла, поставил одну букву с палкой и ладно… знают.