И другое, инаколикое, чем всегда, плескалось море.
И по-иному, из-за далекой овиди — тонкой и звенящей, как стальная проволока, — задевал крылом по городу зеленый океанский ветер.
Матрос неторопливо и немного франтовато козырял.
— Не боишься шпиков-то? — спросил он Знобова. — Убьют.
Знобов думал о японцах и, вычесывая западающие глубоко мысли, ответил немного торопливо:
— А нет! У меня другое на сердце-то. Сначалу боялся, а потом привык. Теперь большевиков ждут, мести боятся, знакомые-то и не выдают.
Он ухмыльнулся:
— Сколь мы страху человекам нагнали. В десять лет не изживут.
— И сами тоже хватили.
— Да-а… У вас арестов нету?
— Троих взяли.
— Да-а?.. Иди к нам в сопки.
— Камень, лес. Не люблю… скучно.
— Это верно. Домов из такого камню хороших можно набухать. Прямо — Америка. А валяться без толку, ни жрать, ни под голову. Мужику ничего, а мне тоже, скучно. Придется нам в город итти.
— Надо.
Начальник подпольного революционного комитета, товарищ Пеклеванов, маленький, веснущатый человек, в черепаховых очках, очинял ножичком карандаш. На стеклах очков остро, как лезвее ножичка, играло солнце, будто очиняло глаза, и они блестели по-новому.
— А вы часто приходите, товарищ Знобов, — сказал Пеклеванов.
Знобов положил потрескавшуюся от ветра и воды руку на стол и сказал:
— Народ робить хочет.
— Ну?
— А робить не дают. Объяростил народ, меня… гонют. Мне и то неловко, будто невесту богатую уговариваю.
— Мы вас известим.
— Ждать надоело. Хуже рвоты. Стреляй по поездам, жги, казаков бей…
— Пройдет.
— Знаем. Кабы не прошло, за што умирать. Мост взорвать хочет.
— Прекрасно.
— Снаряду надо и человека со снарядами тоже. Динамитного человека надо.
— Пошлем.
Помолчали. Пеклеванов сказал:
— Дисциплины в вас нет.
— Промеж себя?
— Нет, внутри.
— Ну-у, такой дисциплины-то теперь ни у кого нету.
Председатель ревкома поцарапал свой зачесавшийся острый локоть. Кожа у него на лице нездоровая, как будто не спал всю жизнь, но глубоко где-то хлещет радость и толчки ее жгут щеки румяными пятнами.
Матрос протянул ему руку пожал, будто сок выжимая, и вышел.
Знобов придвинулся поближе и тихо спросил:
— Мужики все насчет восстанья, ка-ак?.. Случай чего — тыщи три из деревни дадим сюда. Германского бою, стары солдаты. План-то имеется?
Он раздвинул руки, как бы охватывая стол, и устало зашептал:
— А вы на японца-то прокламацию пустите. Чтоб ему сердце-то насквозь прожечь…
У Пеклеванова была впалая грудь, и он говорил слабым голосом:
— Как же, думаем… Меры принимаем.
Знобову вдруг стало его жалко.
«Хороший ты человек, а начальник… того», — подумал он и ему захотелось увидеть начальником здорового бритого человека и почему-то с лысиной во всю голову.
На столе — большая газета, а на ней хмурый черный хлеб, мелко нарезанные кусочки колбасы. Поодаль на синем блюдечке — две картошки и подле блюдечка кожурка с колбасы.
«Птичья еда», — подумал с неудовольствием Знобов.
Пеклеванов потирал плечом небритую щеку — снизу вверх.
— В назначенный час восстанья на трамваях со всех концов города появляются восставшие рабочие и присоединившиеся к ним солдаты. Перерезают телеграфные провода и захватывают учреждения.
Пеклеванов говорил, точно читая телеграмму, и Знобову было радостно. Он потряс усами и заторопил:
— Ну-у?..
— Все остальное сделает ревком. В дальнейшем он будет руководить операциями.
Знобов пустил на стол томящиеся силой руки и сказал:
— Все?
— Пока, да.
— А мало этого, товарищ!
Пальцы Пеклеванова побежали среди пуговиц пиджака и веснущатое лицо покрылось пятнами. Он словно обиделся.
Знобов бормотал:
— Мужиков-то тоже так бросить нельзя. Надо позвать. Выходит, мы в сопках-то зря сидели, как кура на испорченных яйцах. Нас, товарищ, многа… тысчи…
— Японцев сорок.
— Это верна, как вшей могут сдавить. А только пойдет.
— Кто?
— Мир. Мужик хочет.
— Эс-эровщины в вас много, товарищ Знобов. Землей от вас несет.
— А от вас колбасой.
Пеклеванов захохотал каким-то пестрым смехом.
— Водкой поподчую, хотите? — предложил он. — Только долго не сидите и правительство не ругайте. Следят!
— Мы втихомолку — ответил Знобов.
Выпив стакан водки, Знобов вспотел и, вытирая лицо полотенцем, сказал, хмельно икая:
— Ты, парень, не сердись — прохлаждайся, а сначалу не понравился ты мне, что хошь.
— Прошло?
— Теперь ничего. Мы, брат, мост взорвем, а потом броневик там такой есть.
— Где?
Знобов распустил руки:
— По линии… ходит. Четырнадцать там, и еще цифры. Зовут. Народу много погубил. Может, мильон народу срезал. Так мы ево… тово…
— В воду?
— Зачем в воду. Мы по справедливости. Добро казенное, мы так возьмем.
— На нем орудия.
— Опять ничего не значит. Постольку, поскольку выходит и на какого чорта…
Знобов вяло качнул головой:
— Водка у тебя крепкая. Тело у меня, как земля — не слухат человечьего говору. Свое прет!
Он поднял ногу на порог, сказал:
— Прощай. Предыдущий ты человек, ей-Богу.
Пеклеванов отрезал кусочек колбасы, выпил водки и, глядя на засиженную мухами стену, сказал:
— Да-а… предыдущий…
Он весело ухмыльнулся, достал лист бумаги и, сильно скрипя пером, стал писать проект инструкции восставшим военным частям.
На улице Знобов увидел у палисадника японского солдата в фуражке с красным околышем и в желтых гетрах. Солдат нес длинную эмалированную миску. У японца был жесткий маленький рот и редкие, как стрекозьи крылышки, усики.
— Обожди-ка! — сказал Знобов, взяв его за рукав.
Японец резко отдернул руку и строго спросил:
— Ню?
Знобов скривил лицо и передразнил:
— Хрю! Чушка ты, едрена вошь! К тебе с добром, а ты с хрю-ю. В Бога веруешь?
Японец призакрыл глаза и из-под загнутых, как углы крыш пагоды, ресниц, оглядел поперек Знобова — от плеча к плечу, потом оглядел сапоги и, заметив на них засохшую желтую грязь, сморщил рот и хрипло сказал:
— Русика сюполочь! Ню?..
И, прижимая к ребрам миску, неторопливо отошел.
Знобов поглядел ему вслед на задорно блестевшие бляшки пояса и сказал с сожалением:
— Дурак ты, я тебе скажу!
Казак изнеможенно ответил:
— Так точно… с документами…
Мужик стоял, откинув туловище, и похожая на рыжий платок борода плотно прижималась к груди.
Казак, подавая конверт, сказал:
— За голяшками нашли!
Молодой крупноглазый комендант станции, обессиленно опираясь на низкий столик, стал допрашивать партизана.
— Ты… какой банды… Вершининской?
Капитан Незеласов, вдавливая раздражение, гладил ладонями грязно пахнущую, как солдатская портянка, скамью комендантской и зябко вздрагивал. Ему хотелось уйти, но постукивавший в соседней комнате аппарат телеграфа не пускал:
— «Может… приказ… может…»
Комендант, передвигая тускло блестевшие четырехугольники бумажек, изнуренным голосом спросил:
— Какое количество… Что?.. Где?..
Со стен, когда стучали входной дверью, откалывалась штукатурка. Незеласову казалось, что комендант притворяется спокойным.
«Угодить хочет… бронепоезд… дескать, наши…»
А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатывает ледяшку с вмороженной спиралью китового уса. Ледяшка тает, пружина распрямляется, рвет внутренности — сначала одну кишку, потом другую…
Мужик говорил закоснелым смертным говором и только при словах:
— Город-то, бают, узяли наши.
Строго огляделся, но, опять обволоклый тоской, спрятал глаза.
Румяное женское лицо показалось в окошечке:
— Господин комендант, из города не отвечают.
Комендант сказал:
— Говорят, не расстреливают — палками…
— Что? — спросило румяное лицо.
— Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
— Может… все может… Но, ведь, я думаю…
— Как?
— Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только…
— Нет, не думаю. Хотя!..
Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
— Арестованного прихватите.
Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они стреляют в труп. Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела: