Ваша угрюмая молчаливость беспокоит меня. Сегодня я так и не смог почувствовать вас — выходит, не судьба; сегодня вы явно не в духе, видно, мое вызывающее поведение раздражает вас… А может, оно угрожает вам? Может, какой-то негодяй, вроде меня, способен пробудить в вас безмерное чувство вины? Тогда за что вы меня караете?
Но я затянул свой и без того долгий монолог, сосредоточившись на своем одиночестве, чей реальный образ — камера; и в то же время, находясь здесь, рядом с вами, я стараюсь, пусть не совсем удачным способом, соприкоснуться с вашей человеческой доброжелательностью… Хорошо, я буду конкретен. Вы слышали о принципе Питера? И знаете что-нибудь об этом обыкновенном смертном? Я тоже не имел чести быть с ним знаком, зато помню его принцип. А он гласит: «Всей своей волей и разумом, всеми своими чувствами и эгоизмом человек стремится к собственной некомпетентности!» Вы улавливаете очарование этого откровения? Сия гениальная проницательность окрыляет меня. Она свидетельствует о том, что мы постоянно рвемся к власти, а следовательно — к свободе. Рабочий мечтает стать бригадиром, бригадир — начальником смены, начальник смены — начальником цеха, начальник цеха — заместителем директора, заместитель директора — директором, директор — генеральным директором, генеральный директор — заместителем министра, заместитель министра — министром… Но означает ли это, что простой рабочий способен стать министром? Я затрудняюсь ответить, только мне кажется, что в век информации это вполне реально. Таков был и мой путь чиновника: чем более некомпетентным я становился в своем восхождении наверх, тем больше людей зависели от меня. Какое наслаждение быть властителем! А вы испытали подобное удовольствие?
Ваши пальцы нетерпеливо барабанят по столу, губы поджаты, а взгляд суров. Я нахожусь на шаг от возмездия, и вы тот человек, который отнимет у меня свободу, загонит в привычное русло… и все равно я питаю к вам самые добрые чувства, нуждаюсь в вас и уважаю, более того (извините за наглость) — сочувствую вам! Почему именно вы, гражданин следователь, желая сроднить меня с камерой и с уготованным мне смирением, подчинить мою духовную независимость надуманному правовому порядку, испытываете ко мне необоснованную ненависть? Это кажется абсурдным? И тот факт, что хотя я и подследственный, но превосхожу вас? Превосхожу опытностью, которая вам и не снилась, абсолютной, холодной рассудочностью. Я полагаю, что действую на вас удручающе, как ваша язва… хотя, клянусь, я этого не хотел. Но наше знакомство состоялось, и я не жалею о нем, хотя именно достигнутое взаимопонимание сегодня разлучит нас навсегда…
Вы бывали в Вене? Жаль, прекрасный город, несмотря на то что он заслоняет собой реку. Во всем его облике сквозит немецкая холодность и в то же время аристократическая изысканность. Герр Пранге бронировал мне номер в «Хилтоне», стоимость которого раза в два превышала все мои командировочные. Завтраки и бар были уже оплачены, и я чувствовал себя богатым. Вы тут же меня упрекнете, скажете: неужели этот Искренов продался за медный пятак? Нет, гражданин Евтимов, я патриот и в известном смысле защитник достоинства нации. Мои коллеги, коммерсанты, готовы заключить убыточный контракт, лишь бы поиметь видеокассетофон, красивую, изысканную вещицу из золота, пять бутылок виски или пять блоков дорогих сигарет. Но я не поддавался, давал Пранге понять, что если и продамся, то за большие деньги, что если его фирмы поживятся, то и я им обойдусь дорого, ибо я не мелкий мошенник, не любитель тихих удовольствий и невинных страстишек, а достойный противник. Пранге убедился, что для меня важен не барыш, не деньги как таковые, а их предназначение — добиваться с их помощью власти и свободы. Он смог удостовериться, что преступление для меня не обычное правонарушение, а подвиг, преодоление запретной черты, что позволяет тебе вырваться из людского муравейника.
Все это так естественно, что дальше некуда, хотя смею полагать, что вы мне не верите. Вы мне позволите закурить? Цветана передала еще один блок «Мальборо»; она с трогательной заботой печется обо мне, заверяет, что все между нами останется по-прежнему, и обещает меня ждать. Обещать кому-то будущность — значит обманывать, превращать свой сиюминутный каприз (а любовь, гражданин следователь, своего рода каприз) в чью-то надежду. Мы отстаиваем свои чувства лишь в данном мгновении — в противном случае они становятся бременем. Но я стреляный воробей, рассчитываю только на себя, не завишу от чужих прихотей, и, если мне удается добиться счастья, это моя личная победа. Я предпочитаю счастью удовольствия — они более чисты! Если мое счастье всегда кого-то угнетает, то удовольствия никого не ущемляют, и они, безусловно, по-настоящему нравственны.
А сейчас я готов ответить на заданный вами вопрос, повторив отчасти то, что уже сказал. Для меня деньги излучают духовное сияние, они символ завоеванной свободы, но я смог завладеть ими лишь ценой преступления. Мне никуда не уйти от своего позора, а за свое деяние, что вы так презираете… я, естественно, скоро поплачусь. Я проживу остаток жизни, подобно Эдипу, немощным слепцом, дабы проникнуть в тайник содеянного. Я ни о чем не жалею, кроме краткости опьянения.
Я чувствую, вы снова мне не верите. Но не кажется ли вам, гражданин Евтимов, что, если ты живешь в Болгарии, все одно, сколько ты имеешь — тридцать семь или сто семьдесят тысяч долларов! Добытые незаконным путем, они останутся без применения. Тогда почему, по-вашему, я, человек, обладающий интеллигентностью и, я бы сказал, проницательным умом, не остановился на безобидных тридцати семи тысячах? Почему с каждым днем я все больше подвергал себя опасности быть разоблаченным и наказанным, хотя я имел все, что могло бы превратить мою уютную жизнь в роскошную? Я жаждал реализовать себя, гражданин Евтимов, и сделать свою жизнь праздником.
(6)Голос у него был своеобразный, красивый, как и все в нем. Он убаюкивал меня, удалялся, вызывал во мне и доверие, и ненависть, и снова убаюкивал. Я представил себе, что Искренов думает обо мне, о моем мрачном костюме и карикатурной старомодности, о моей холодной учтивости и умении слушать. Ему удалось вывести меня из себя, потому что он был переполнен состраданием ко мне. Он говорил правду, делал это с удовольствием и с удовольствием меня унижал. Я нажал на кнопку магнитофона, и мы погрузились в молчание.
— Вы утверждаете, что размеры предлагаемых взяток вас не интересовали, что к деньгам, которые вам достались незаконным путем, вы имели особый интерес. Тогда почему, после того как вы были арестованы и изобличены, а ваша вина доказана, вы продолжали умалчивать о тайнике, в котором прятали валюту и золотые монеты? Ведь их «духовность», как вы выразились, вас уже не интересовала. У вас отняли заманчивую свободу; так почему вы утаили об этом мертвом капитале? Вам нечего сказать, Искренов.
Его губы дрогнули, лицо слегка порозовело, он хотел было мне возразить, но я грубо его остановил:
— Ваша философия любопытна и назидательна, но сейчас мне нужна конкретность. Да, кстати, известно ли вам, как меня здесь зовут?
— Что? Я вас не понял.
— Известно ли вам, какое прозвище мне дали мои коллеги?
— Нет, гражданин Евтимов, я не имел такой чести и удовольствия…
— Гончая. Меня тут называют Гончей!
Он был умен и сразу все понял. И впервые испугался! Я улыбнулся…
(7)Я отдернул шторы. Послеобеденное солнце, подобно прожектору, осветило кабинет, на столе обозначились темные квадраты от решеток, и я словно попал в тиски обыденщины. Мне почему-то представилось, что Искренов на свободе, а я — подследственный. Сейчас я хотел видеть его при свете, наблюдать за каждым его жестом, следить за выражением холодных бегающих глаз. Я снял пиджак, включил магнитофон и расположился поудобнее. Своим молчанием я давал понять, что с нашим странным доверием и ложным взаимопониманием покончено и нам нужно поставить крест на предыдущих беседах, на умении Искренова пустословить, облекать мысли пышными, замысловатыми фразами и таким образом уходить от истинных показаний. Язва, слава богу, притихла, я был бодр и ощущал себя гончей, которую три месяца держали на цепи. Я выждал, пока Искренов закурит новую сигарету, затянется и выпустит дым с элегантной небрежностью.
— Камен Искренов, — тихо произнес я, — вам предъявляется обвинение в убийстве!
Его глаза на мгновение сузились, но он остался спокойным и не подал виду, что задет за живое. Искренов взглянул на меня с нескрываемым любопытством, и на его лице появилась презрительная улыбка.
— И кого я имел неосторожность отправить на тот свет?
— Павла Безинского, — ответил я. — Только не говорите, что он был вашим близким другом и что вы его любили как сына. Я все равно не поверю.