— Простите меня за неучтивость, но я, к сожалению, не могу вам ничего предложить. Вы сами видите, меня навсегда лишили возможности быть гостеприимным. Садитесь на кровать или, если хотите, на этот расшатанный стул.
Он был на шаг от меня. Я представил себе, как прозвучала моя пощечина — громко, словно пистолетный выстрел; я почти увидел, как Искренов пошатнулся. И тут же физическая боль и изумление схлынули с его лица, а на губах мелькнула знакомая надменная улыбка.
— Вы пришли, чтобы меня ударить? Вам, гражданин следователь, должно быть известно, что рукоприкладство наказуемо…
— Если им занимается официальное лицо, но я с сегодняшнего дня пенсионер. Если бы я это сделал, вы могли бы обратиться с жалобой в товарищеский суд по месту жительства… Только сначала вам надо было бы отсюда выйти.
Он задумчиво погладил себя по щеке, и взгляд его затуманила тайная, не слишком сильная печаль.
— Я сделал все возможное, чтобы сблизиться с вами. И верил, что стал вам симпатичен.
— Именно поэтому мне и хотелось вас ударить, Искренов!
Он моментально все понял, этот умный, интеллигентный человек, навсегда искалечивший себе жизнь! И я был рад, что он понял.
— Последняя к вам просьба, гражданин Евтимов… — Голос его вдруг сорвался. — Передайте мое письмо дочери. Так оно скорее дойдет.
Я взял конверт, повернулся и, не попрощавшись, захлопнул за собой дверь. Мои шаги гулко раздавались в коридоре, яркий свет слепил глаза. Я почувствовал облегчение, словно душа освободилась от плесени, копившейся там годами.
— Вы бы его саданули, если б он не заговорил первым? — участливо спросил старшина.
— Не знаю, приятель, — ответил я и подумал, что на самом деле я ударил самого себя.
(11)Всю вторую половину дня мы с Марией посвятили магазинам. Жара изматывала, а расстояния убивали — мы никогда так много не ездили по городу. Мебель, которая мне нравилась, пугала Марию, казалась ей слишком современной и экстравагантной.
— Ты хочешь превратить наш дом в бар, — упрекнула она меня, — эта столовая ужасна. А куда я положу свои салфеточки?
— Мы их выбросим, — примирительно сказал я.
— Но я их вязала собственными руками!
Мы поругались и всю дорогу, пока ехали в нагретом солнцем «запорожце», молчали. До половины восьмого я пробовал читать, набрав кучу книг, которые дремали на полках нашего старомодного книжного шкафа в ожидании меня и моей вынужденной свободы. Я поймал себя на том, что стал зачастую употреблять коварное и благозвучное слово «свобода».
Я пролистал какой-то роман Кавабаты: Япония меня не волновала, как не трогали и страдания людей этого чужого, экзотического мира. Кофе, который я себе сварил, не умиротворил меня, лишь взбудоражил. Часы, подаренные Божидаром, с писком отсчитывали каждый час… Мне казалось, время волочится, точно улитка, оставляя свой липкий след в моей душе. В восемь я не выдержал и надел свой «траурный» пиджак.
— Ты куда? — сердито спросила Мария.
— Пойду пройдусь, — ответил я. — Говорят, пенсионерам полезно движение и свежий воздух.
Сгорая от нетерпения, я сел в «запорожец», но ехал осторожно, сдерживая себя, и, стараясь рассеяться, смотрел на светофоры, на людей и витрины. Оставив машину на стоянке перед Народным дворцом культуры, пересек бульвар Витоши. Еще не стемнело. Маленькие кафе были забиты пятнадцати-шестнадцатилетними подростками. Все какие-то зачуханные, подстриженные по моде «панки», у некоторых парней в ушах были серьги. Нагнали на себя бог знает где увиденное самодовольство, жаждут обратить на себя внимание и шокировать здравомыслящих. Недалекие, неискушенные, они не понимали, что их стремление выделиться — тоже проявление принужденности и несвободы.
Я вошел в жилой дом. От свежевымытого кафеля в подъезде исходила прохлада. Убедившись, что ключ от квартиры Безинского при мне, вызвал лифт, и он поднял меня на шестой этаж. Лестница увлекала меня все дальше, наверх, через длинный мрачный коридор, где начинались чердачные помещения. Было полутемно, я ступал очень осторожно… И вдруг заметил человека. Перед квартирой Безинского смутно вырисовывался силуэт мужчины, склонившегося перед дверью и пытавшегося ее открыть. Почувствовав мое присутствие, он обернулся — нас разделяло расстояние метров десять. Застыв на месте, я испытал самые разнообразные чувства: сердце бешено колотилось, я сознавал свою беспомощность, передо мной стояла задача — не спугнуть его и разглядеть. Я отступил шаг назад, нащупал выключатель и надавил на него.
В глубине коридора, весь подобравшись и держа правую руку в кармане, стоял… Карапетров.
— Ох… товарищ полковник. До смерти напугали!
— Уж не думаешь ли ты, что мне было приятно? — Я неосознанно обратился к нему на «ты». — Хорошенькое дельце. Тебя провожают на пенсию, а ты на другой же день возьми да и умри от инфаркта… Впрочем, что вы тут делаете?
— Я иногда провожу свой досуг в квартирах самоубийц… А вы, позвольте узнать, что здесь забыли?
— Да ничего… Прогуливал вот свою язву по городу и решил заглянуть в это логово, прежде чем райисполком его отдаст кому-то и новые жильцы сменят замок.
— Тогда давайте заглянем вместе?
— Ну, коли вы проявляете такую любознательность, я спокоен и умываю руки. Пусть дух удальца Покера вам поможет!
— Товарищ Евтимов! — Его губы растянулись в улыбке. — Я ведь могу заскочить сюда и завтра. А давайте пойдем куда-нибудь и посидим!
— Мне нужно расслабиться, — охотно согласился я. — После дурацкого волнения, которое я пережил из-за вас…
Мы нашли свободный столик в одном из баров Дворца культуры, где стены и полы были ядовито-красного цвета, а освещение из-за табачного дыма казалось тусклым. Стереоустановки обрушивали шквал музыки, стены сотрясались от солирующих гитар и ударных, и я подумал, что у современной молодежи невероятно крепкие нервы. Мы заказали себе водку с тоником и миндаль, потом повторили заказ. Я внимательно наблюдал за Карапетровым: он мне нравился со своим кривоватым передним зубом, делавшим его улыбку забавной. «Хороший прикус у этого паренька…» Я испытал к нему нечто вроде благодарности. Ведь не поленился перерыть еще раз квартиру Безинского, не сдался — и тем самым возвращал мне веру в человеческую непобедимость. Я был ему благодарен даже за то, что он меня напугал.
Вентилятор над нами неуклюже размахивал крыльями. Мне стало хорошо, спокойно, и я решил с легким сердцем выпить и, бросив Росинанта, вернуться домой пешком.
— Я хотел вам сказать, товарищ Евтимов, что восхищаюсь вами, — застенчиво произнес Карапетров.
Ему, верно, очень хотелось, сделав мне комплимент, поспрашивать о чем-то очень для него важном, посоветоваться, а может, он просто утешал меня. Но я промолчал, не пошел ему навстречу — у меня не было сил пойти навстречу даже себе. «Ну что я за человек! — подумал я. — Почему всю жизнь я прикрываю собственную ранимость кажущимся бездушием? Почему отталкиваю людей своей напускной холодностью, хотя, бывает, душа — не душа, а кровоточащая рана?» Захотелось сказать парню какие-то теплые слова, которые могли бы нас сблизить. Лица вокруг расплывались, будто я кружился на каруселях, в ушах стоял гул, я чувствовал музыку всем своим нутром, каждой клеткой издерганного донельзя существа.
Я мрачно молчал. Выходит, я тот самый человек, рядом с которым люди предпочитают молчать. Мое молчание их настораживает или успокаивает, угнетает или ободряет, бывает им приятным или безразличным — но все они молчат в моем присутствии, словно между нами все уже обговорено, решено, выяснено и позабыто.
Я оставался гончей — элегантной, поджарой, до конца беспощадной, хотя и постаревшей, с облезшей шерстью и износившимся сердцем. Белый голубь — символ мира, кошка — домашнего уюта, филин — мудрости, серна — милосердия, а гончая служит символом хладнокровной последовательности.
Я молчал, стиснув зубы, к горлу подкатывался удушливый ком, и мне хотелось скулить. Я позвал официантку.
— Принесите нам еще по рюмке и, пожалуйста, счет.
— Я заплачу, товарищ полковник, — с предупредительной заботливостью остановил меня Карапетров.
— Почему вы?
— Ну, все же работаю… а вы на пенсии.
Я, отодвинувшись, одарил его холодным взглядом, но он в ответ улыбнулся.
«Чем превосходит меня этот паренек? — спросил я себя. — Тем, что молод и надеется победить зло?» Мне захотелось встряхнуть его за плечи и сказать: «Знаешь, мой друг, я всю жизнь не свободен, я был рабом справедливости. Борясь со злом, я с ним мирился. Побеждая, я его терпел!»
Я выпил. Водка — с противным привкусом бумаги — обожгла горло. Мы упорно молчали. И чувствовали, что что-то не так, как надо, что нам одновременно тягостно и немного грустно. Я по-прежнему был гончей, оставшейся без сил и цели. Мне предстояло вернуться домой, обмякшими руками открыть три замка, предохранявшие меня неизвестно от чего, и извиниться перед Марией: «Ты права, бессмысленно менять мебель… пусть остается эта! И не стоит трогать твои салфеточки, потому что ты сама их вязала». Время лечит все, и, наверное, время лечит даже одиночество.