— Коллега, — прервал он меня с состраданием, — право — наука о законах, а уже потом о морали. Станьте аптекарем, библиотекарем или машинистом, но право не для вас…
Не имело смысла объяснять, что я всю ночь не смыкал глаз, что, стараясь согреться, прыгал в тонких башмаках на обледенелой мостовой и наблюдал, как таинственно, одно за другим, гаснут окна. Я не обиделся, что профессор меня срезал. Меня жгла обида за сочувствие этого достопочтенного мужа, его благонамеренность унижала.
Помню, перед переэкзаменовкой мы с Божидаром выклянчили себе неделю отпуска. Именно тогда ему прислали из Созополя бочонок кильки… Это было настоящее богатство! Мы поглощали соленую рыбешку с хлебом и читали, зубрили. Когда бочонок опорожнился, мы обмакивали кусочки хлеба в коричневатый ослизлый рассол, соскабливали со стенок соль, пахнущую морем, и продолжали учить. С тех пор Божидар страдает почками, а меня изводит моя неотлучная подруга — язва. На седьмой день мы отпустили бороды; Мария, чтобы не мешать, уступила нам комнату, а сама перебралась на кухню.
Наступил день экзамена. Мы снова вошли первыми. Божидар получил четверку, а я вынудил профессора слушать меня полчаса и дважды обтирать лоб белым носовым платком.
— Коллега, уголовное право невозможно выучить, вот почему каждый год я ставлю только по одной шестерке!
Он ее подарил мне. Помню, что я пришел в неописуемый восторг, ощутил свободу и прилив сил; я переборол в себе неуверенность, забыл, что я мужик по происхождению, самоутвердился перед беспристрастным профессором, поборником знаний. Я вышел в коридор, мне хотелось кричать, шум доносился до меня слабым эхом, словно я попал в пещеру. «Вот я и добился, добился… — повторял я. — Но только чего?» Я задумался на мгновение, подождал, пока уляжется во мне волнение, и ответил: «Человеческой непобедимости!»
Приятно и радостно вспоминать об одержанных победах… Вода на мне высохла, но я взмок от жары. Мне следовало причесаться, затянуть галстук, надеть свой траурный пиджак и явиться с докладом к Шефу. В эту минуту я ненавидел Божидара как начальника, с его всевидящей близорукостью и злой насмешливостью, потому что я потерпел поражение.
«Видно, умение добиваться побед — привилегия молодых!» Искренов срезал меня на первом же экзамене, и переэкзаменовки не будет. Я должен удалиться. Забрать свои вещи, которыми заполонил кабинет, — будильник, фотографию Элли, пакетик с питьевой содой; распрощаться с письменным столом и сейфом, со своим ремеслом — выявлением и разоблачением человеческих пороков — и обречь себя на бездействие, на долгое, тягостное умирание.
Я закурил сигарету. Померкшее за несколько часов солнце переместилось, и темная тень от решетки подкралась сейчас к креслу, в котором я сидел. Я снова почувствовал себя зажатым в тиски невидимой неволи, и эта зловещая тень, подобно паутине, обволакивала меня. Она стала в моей жизни предвещающим беду символом, который мне сейчас предстояло разгадать. Кто я такой? Почему я почти с упоением, наслаждением слушал витиеватые речи Искренова о свободе? Почему я, бездушный, очерствелый служитель правды, позволил себе испытать сочувствие к этому циничному и безнравственному человеку?
Я посмотрел на оконные решетки, выкрашенные в ослепительно белый цвет. Охраняемый ими, я провел здесь тридцать пять лет.
И вдруг меня озарило: «Да потому что я тоже был заключенным! Эти проклятые преступники отняли у меня все: лишили меня воображения, превратили мою интуицию в орудие грубого обмана, а мое завидное трудолюбие — в скучную, досадную привычку. Я водворял их в тюрьму, но они там сидели год, два, пять (до очередной амнистии), в то время как я смолоду прикован к этому кабинету, который не что иное, как роскошная камера! Господи, как трудно служить добру!..»
Я полюбил свою неволю, это переполняло меня одновременно ужасом и величием. И все равно, если бы мне пришлось начать все сначала, я бы снова вернулся сюда, за эти долговечные, бездушные решетки, в ожидании очередного Искренова, который своим циничным откровением способен осквернить мою веру и внести смуту в мою озябшую душу.
Я встал, подошел к зеркалу и низко поклонился своему скорбному отражению…
(9)Мы съели бутерброды, бисквит и торт, которые Мария приготовила с усердием и любовью. Мы выпили две бутылки водки и открыли шампанское, которое я купил в гастрономе на углу. В зале заседаний было душно, августовская жара изнуряла, казалось, даже предметы.
Шеф выдал длинный и назидательный тост, коллеги расчувствовались, а я покрылся потом. Я ощущал в душе холодную торжественность, словно присутствовал на похоронах незнакомого, но всеми уважаемого человека. Секретарша Шефа прослезилась и распаковала чайный сервиз, приобретенный для меня в Художественном салоне. Он был изящным и легким, из тонкого фарфора, напоминающего нежное женское ушко. Я сухо поблагодарил. Все решили, что раз церемония закончилась, то меня уже здесь нет, и постепенно разошлись. Оставшись вдвоем, мы с Шефом устроились на разных концах длинного стола, на зеленой скатерти которого царил беспорядок.
— Надеюсь, мы теперь будем встречаться чаще, — уныло произнес Божидар.
— Конечно, но при условии, что ты не будешь снимать своих достопримечательных очков… чтобы не видеть, как ты испепеляешь меня взглядом.
Шеф закурил сигарету из золотистой пачки, недовольно затянулся и положил ее по привычке в пепельницу.
— Не расстраивайся, Евтимов, забудь этого пройдоху Искренова! Его будут судить за получение крупных взяток и за экономический шпионаж. Он схлопочет самое маленькое годиков пятнадцать.
— Я не расстраиваюсь… я доволен, что его встретил!
Божидар поднялся, обошел стоявшие в беспорядке стулья, сунул руку в карман и вытащил черную бархатную коробочку.
— Это тебе от меня, на память о нашей дружбе. — В его дрожащем голосе чувствовались нежность и смущение. — И расставании, которое, надеюсь, нас сблизит.
Это были роскошные электронные часы, элегантные, с очень сложным механизмом.
— Я тронут до слез.
— Там есть и будильник.
— А кого ему будить?
Божидар сразу понял меня, им овладело мучительное чувство вины, и он закашлялся. Он не осмелился посмотреть мне в глаза, но и не снял своих массивных очков.
— С кем я теперь останусь?
В этот момент я почувствовал, что он по-настоящему одинок.
— Со справедливостью, Божидар…
Я холодно, почти по-деловому пожал ему руку и, не оборачиваясь, вышел. Мне надо было заглянуть в свой кабинет и забрать фотографию Элли и полупустую пачку питьевой соды. Я решил оставить старомодный будильник своему преемнику. Будильник ему пригодится: ходит он исправно и по-своему символизирует собой человеческую пунктуальность.
(10)Камеры подследственных находятся на территории тюрьмы, но их немного, и они собраны в отдельном крыле здания. Офицер, молоденький капитан с голубыми рыбьими глазами, посмотрел на меня бесстрастно: или не знал, что я уже на пенсии, или делал вид, что не знает. Я всем тут примелькался. Тридцать пять лет я приучал себя к порядку и дисциплине, а сейчас самовольно их нарушал.
— Разумеется, товарищ полковник, — сказал неуверенно паренек. — Если требуется…
Железная дверь издала скрип и закрылась у меня за спиной. Милиционер вел меня по гулкому коридору, где стоял дух казармы и молодых, здоровых арестантских тел. Старшина отпер одну из дверей и, почесав затылок, сказал:
— Проходите, товарищ полковник, я вас здесь подожду.
Я вошел.
Камера была узкой и длинной, светлый квадрат окна был окован крепкой решеткой. Я знал, что камера выходит в тюремный палисадник с жухлой зеленью, до которого простирается местная свобода. Искренов, склонившись над столом, что-то писал. В его взгляде я прочитал удивление, которое сменились радостным оживлением.
— Гражданин Евтимов! — воскликнул он. — Какая приятная неожиданность! Чему я обязан такой честью?.. Я никогда не слышал, чтобы гора шла к Магомету.
— Вы, наверное, наблюдаете за ползущими муравьями?
— О нет… Стоит за ними понаблюдать, как они становятся скучными. Я только что написал письмо своей дочери. Навряд ли оно поднимет ее дух, но я хочу, чтоб она верила, что я жив и все еще существую.
Он сложил вчетверо листок, осторожно, почти любовно спрятал в конверт и, проведя языком по краям, заклеил его. Потом легко встал и подошел ко мне.
— Простите меня за неучтивость, но я, к сожалению, не могу вам ничего предложить. Вы сами видите, меня навсегда лишили возможности быть гостеприимным. Садитесь на кровать или, если хотите, на этот расшатанный стул.
Он был на шаг от меня. Я представил себе, как прозвучала моя пощечина — громко, словно пистолетный выстрел; я почти увидел, как Искренов пошатнулся. И тут же физическая боль и изумление схлынули с его лица, а на губах мелькнула знакомая надменная улыбка.