Машина подкатила вплотную к мельнице, заглох мотор, через считанные мгновения двери распахнулись и преступники вошли внутрь. Сенькевич узнал в зеленом завскладом Смирнова, второй же в поднятом капюшоне оставался ему неизвестен. Завскладом подошел к каморе, кинул на узников короткий взгляд и отошел. Было слышно, как приятель сказал ему: "Давай, давай!" Сам же он неподвижно стоял у входных дверей. Завскладом тут же вымело за порог, он появился через минуту с канистрой и по знаку второго стал плескать бензином на стены, приближаясь к каморе. Противно и страшно запахло бензином.
Сенькевича била дрожь ненависти. За пятнадцать лет работы в розыске он видел разных негодяев, но такое зверье еще не встречалось. На мгновение ему открылась жуть той смерти, на которую их хотели обречь. Мельница в дебрях леса, людей вокруг никого, а если и случится человек — чем тушить, хоть и река возле, руками черпать? И зачем тушить, кому придет на ум, что внутри двое связанных людей. Сухое же дерево вспыхнет, как спичка, и сгорит дотла; полчаса, час — и пепелище, никто и причин пожара не станет искать постройка брошена, это просто дрова. Он решил ждать до последнего мгновения, до того, как повернут выходить.
Тут, однако, случилась совершенная неожиданность. Когда завскладом поднес канистру к каморе, дружок прыгнул к нему и свалил ударом кастета. Затем он вытащил поясной ремень завскладом, связал ему руки и бросил напарника в камору. Сенькевич, поразившись, узнал коллекционера.
— Кляпик таки выплюнули, товарищ майор! — сказал коллекционер.
Постояв, посмотрев на три свои жертвы, он спросил:
— Децкий, ты жив?
Корбов передернул плечами.
— Сам виноват, — сказал коллекционер. — Уговаривал же тебя не шуршать. А ты — денежки, Паша, старушка…
— Значит, это вы в сберкассу ходили? — спросил Сенькевич.
— Узнаю настоящего следователя, — сказал коллекционер. — Все тайны волнуют. Скрывать не стану — я. Катя рассчитала, подсказала, что можно, что вот этот, — глянул на Корбова, — легче в прорубь прыгнет, чем в милицию, ползавода обокрал…
Децкий наверху, слыша эти слова, зашелся от ненависти и ужаса.
— Так вы и Павла Пташука? — спрашивал Сенькевич.
— Нет, Павла не я. Катя ездила к Павлику. Я сидел у телефона, отвечал, что купается. А сейчас она сидит, отвечает, что я обед готовлю.
— А старушку за что?
— Случайно. Испугалась.
— А приятеля за что?
— Надоел. Я его со вчерашнего вечера опекаю. Катя привлекла, чтобы Децкого вытянуть как-нибудь за город.
Вернувшись в сознание, завскладом прозрел, что он предан, связан и сейчас чиркнет спичка, вспыхнет бензин, он заживо сгорит и превратится в уголь; он мгновенно обезумел, волосы его вздыбились, лицо исказилось судорогой; качаясь по брезенту, напрягаясь разорвать ремень, он в ужасе кричал недавнему своему напарнику: "Не хочу! Гад, гад! Развяжи меня!"
Слушая эти отчаянные и напрасные вопли, Децкий радостно и презрительно улыбался. Что, страшно, крыса гремучая, отмечал он с удовлетворением. А мне как было? Что мне, гад, готовил! А я не кричал, не верещал поросенком. Жалко себя, жутко — это хорошо, это по заслугам. Не рой другому яму — сам в нее попадешь. Вот и угодил. Помучайся, дрянь, потрясись, узнай, каково видеть свою могилу, слышать смерть, напрасно плакать, глядеть в пустые глаза и взывать о пощаде, взывать тщетно. Только лучше бы тебе, Петя, подумал Децкий, умереть, сдохнуть прямо сейчас от разрыва сердца. И тюрьмы избежишь, и пользу сделаешь — тогда, тогда пусть хоть сто следователей на завод приходят.
— Но чем же, если не секрет, — спрашивал Сенькевич, — вам Пташук досадил?
— Конечно, секрет, — отвечал коллекционер. — Но уж так и быть… Угораздило его морду высунуть в окно, когда в поезде вот к этому ослу ехал. Воздуха свежего захотелось, а я за кассами прятался. Он заметил. Хорошо, что пьяный был, не сообразил. А когда этот дурак следствие начал, вынюхивать пошел, Пташуку и припомнилось. Он Катьке позвонил — где меня встретила…
Децкого замутило; выплыл со дна души грех роковой ошибки и предстал в тяжести неисправимых последствий: не бросил бы он в тот вечер трубку, не рявкнул бы, что шарики не вертятся из-за водки, проявил бы самое малое терпение, необходимый попросту интерес, и Паша остался бы жив, и отношения с Катькой, с коллекционером, с инспектором сложились бы совсем по-иному. Катьку надо убить, подумал Децкий с жестокой решимостью. Но тут же рефлекс самосохранения разбил эту решимость. Нет, не время мстить Катьке, понял Децкий. А надо срочно ей позвонить и сказать: "Катюша, любовник твой схвачен, спасай шкуру, топи дружка, или он тебя утопит. Он все рассказал, все без утайки, скотина тщеславная". Прямо к ней и поеду, решил Децкий. Под стражу сейчас не возьмут, права не имеют, оснований нет. Мало ли что убийцы натрепали. Он, Децкий, их и раскрыл, милицию на них вывел. Выкручусь, думал Децкий, не поддамся.
— Неужели вы всех сожжете? — продолжал свои вопросы Сенькевич.
— А что делать? Децкий заслужил, вы сами пришли, этот — свидетель. Что же мне вас, отпустить?
— А совесть не замучает?
— Переживу!
Коллекционер поднял канистру, и тогда Сенькевич взвился и со всею ненавистью ударил его в челюсть.
Через минуту коллекционер и завскладом были вынесены и положены вдали от мельницы на пахучую траву нагретого луга. Корбов сел при Децком в машину, и они поехали на шоссе вслед за милицейским «Москвичом».
Отъезжая, Децкий глянул в зеркальце на Сенькевича и на тех, лежавших на траве. Детское упоение жизнью охватило его, просились счастливые слезы; небо, лес, воздух были озарены светом воли, ярким светом Эдема, словно только что были созданы для радостей всего живого на земле, и он сам чувствовал себя вышедшим из мрака, из подземной черноты в этот светлый покой. "Жив! Жив! — говорил себе Децкий. — Выкручусь! Все отвергну, ни в чем не признаюсь. Выкручусь".
А Сенькевич устало сидел вблизи двух преступников. Душа его ныла, и мысли его были тяжелы. Он думал о том, что прошел по соломинке над могилой, что получит взыскание за неоправданный риск, что никогда не расскажет о пережитых минутах жене, что потребуется еще много усилий, чтобы доказать все преступления этих озверевших людей. Преступники лежали молча, закрыв глаза; завскладом плакал, коллекционер в ход своим мыслям гонял желваки. Сенькевич посмотрел вверх: там по лазури в извечной чистоте плыли белые, как детские души, облака; яркая их белизна завораживала, щемила сердце, манила в далекое беззаботное хождение по земле среди людей, не знающих злобы. Но тишина дней не была уделом Сенькевича, и думы его быстро вернулись на этот затерянный в старом лесу лужок, к бездушным этим людям, к заботам своего изнурительного и любимого ремесла.