– Что вы делаете! Озверели совсем!
Вытащил пистолет и пальнул в воздух.
Григорий поежился, словно ощущая и сейчас ту далекую боль.
С неба упало несколько крупных капель, раздались первые раскаты грома. Нет, не случайно одолевает минувшее именно в предгрозье. Когда полуживые лежали они на берегу незнакомого озерца, тоже была гроза. Дождь размывал на лицах кровь и слезы, но принес и неожиданное облегчение. Тогда Сашка поднялся, потянулся пружинисто, словно и не был весь измолот побоями, улыбнулся Гриньке, сказал:
– Ну, мне пора…
Так говорил он, когда из очередного детдома решался на новый побег. Только тогда он говорил: нам пора… Неужели бросит избитого товарища здесь, на берегу?
Гринька собрался с силами, но встать не смог. Кружилась голова, подташнивало. А Сашка пошел – не от озера, а к озеру. И сколько ни прокручивал Гринька в памяти увиденное, перед ним вставала одна и та же картина: Сашка вошел в воду и шел до тех пор, пока она не сомкнулась над его головой. И все… Не бросился в озеро, как бросаются самоубийцы, не поплыл, не вынырнул потом хоть на мгновение. Просто ушел…
Когда Гринька проснулся, была ночь, его бил озноб. Сознание отказывалось воспринять случившееся, но Сашки не было. Тогда он забылся вновь, и ему то ли приснилось, то ли привиделось… Дома, над материной кроватью, висел размалеванный коврик с озерцом и русалкой на берегу. Русалка была по пояс обнаженная, с грудями, похожими на спелые яблоки, с рыбьим чешуйчатым хвостом, лица ее он почему-то не помнил, хоть и видел каждый день. Вот и привиделась ему эта русалка, только с нежным девичьим лицом. И будто гладила она его и ласкала, щекотала длинными своими волосами.
– Где Сашка? – спросил Гринька.
– У нас, – ответила русалочка, – у нас хорошо…
И стала вроде как таять.
– Не уходи, – попросил Гринька, потянулся к ней, светлые волосы заскользили сквозь пальцы. – Не уходи!
– Я приду, – улыбнулась русалочка. – Ты подожди. – И растаяла.
Очнулся окончательно Гринька, когда солнце уже поднялось высоко над землей. Болело тело, очень хотелось есть. Поднялся и побрел, нужно было добраться до ближайшей электрички и ехать в Москву. Гринька знал – это рядом. Надо как-то определяться, устраиваться на работу. Бродить без друга, прокормиться ему было не под силу. Да и не хотелось одному.
Ни в электричке, ни на улицах Москвы никто не проявлял к нему никакого интереса, а между тем чувство голода становилось нестерпимым. Вот тогда он и постучался в дверь Сониной квартиры. Почему вошел именно в этот дом, в этот подъезд – про то, видно, только судьба ведает.
* * *
Рейс был неудобным – хуже некуда: поезд проходящий, стоял недолго, в Питер приходил в двенадцать ночи. Друзья после двухдневной пьянки отвезли на вокзал, доставили без опоздания, проводили прямо в купе. А возвращался Дима, Дмитрий Дмитриевич, Митенька, а то и просто Димыч – это уже смотря для кого как, со встречи с друзьями по случаю десятилетнего окончания Милицейской академии. Гуляли под Питером на даче в Комарове у подполковника Михаила Бондаренко. Сам Димыч ходил в капитанах: что поделаешь, в Питере простора для карьеры было все-таки побольше. Ну вот, договорились устроить мальчишник, посидеть за шашлычком, попить водочки, повспоминать о днях минувших, начисто забыв о сегодняшних. Но откуда-то ближе к ночи появились девицы… Теперь придется капитану предстать перед женой с повинной головой, она ведь все равно догадается, интуиция такая, что хоть самой в опера… В общем, «Мурка, Маруся Климова, прости любимого…» Конечно, ничего общего с героиней известной песенки у его жены не было, но самое смешное, что звали ее действительно Маруся, а фамилия была Климова. Когда Дима, еще молоденький лейтенант, познакомился со студенткой журфака МГУ, приехавшей в их город на практику, она представилась Машей. Но когда он привел ее знакомиться с бабушкой, та, глянув на простенькое скуластое лицо, на носик, обсыпанный веснушками, на серые глаза под пушистыми светлыми ресницами, сказала: «Как я рада, Марусенька…» Вот с той поры уже 10 лет – Марусенька.
Клонило в сон. В купе пахло перегаром, трое мужиков храпели точно на перекличке: затихнет один, начинает другой. Голова болела, и Димыч с благодарностью подумал о друзьях, снабдивших его в дорогу пивом. Переодевшись в спортивный костюм, прихватив бутылку и пачку сигарет «Прима», к которым пристрастился еще будучи студентом, да так и не смог перейти на более современные, отправился в тамбур. Стакана не было, но, полагая, что в такое время там никого нет, решил – обойдется, выпьет из горлышка, и надо же, ошибся. У окна тамбура стояла женщина, да какая женщина! Четкий профиль, гордая посадка головы – один к одному Анна Ахматова на портрете Модильяни. Димыч был образованный мент. А платье на ней, платье какое…Туника, которую в древнем Риме носили матроны. Черный шелк спускался мягкими складками. Одно плечо прикрыто широким рукавом до локтя, на другом, обнаженном, только узкая бретелька. Подол расшит тонким золотым узором. Волосы блестящие, черные, уложены на затылке в тугой узел, на нем заколка из перемежающихся черных и желтых камней. Камни не были дорогими, тут же отметил про себя Димыч (мент же!), скорее всего, яшма, но работа искусная, хорошего мастера. Короче, – и платье, и украшение, и сама женщина – сплошной эксклюзив. «А может, у меня глюки? – спросил сам себя Димыч. – Может, она и есть римская матрона, как видение, а?» Но видение курило вполне современный «Парламент», и это несколько смутило милицейского капитана. Ну что ж, если она не видение, то это даже лучше. С живыми женщинами он умел находить общий язык. Конечно, видок у него… Димыч пригладил растрепанную шевелюру, подтянулся.
– Доброе утро…
Женщина в ответ чуть склонила голову, но капитан был доволен. Могла бы и проигнорировать типа с помятой физиономией.
– Я не помешаю, если покурю с вами рядом?
И опять едва заметный наклон головы.
В горле совсем пересохло, но пить из бутылки капитан при такой женщине не мог себе позволить, да и ни при какой бы не позволил, он все-таки был мальчиком из хорошей, интеллигентной семьи, и его нежно любимая бабушка, пока была жива, напоминала об этом при каждом удобном случае. Интересно, – размышлял капитан, – до Москвы едет или сойдет вместе с ним? А если с ним, что могло привести эту матрону в его город? Да что угодно… И вообще, надо вернуться в купе, выпить бутылку, которая уже согрелась в кармане куртки, и провалиться на несколько часов в глубокий сон под убаюкивающий стук колес. Но что-то тревожило, беспокоило капитана. Только что? Илья, старый приятель, врач психиатр и вообще умница, сказал однажды Димычу, что после сильного перепоя мозг человека похож на сушеный чернослив. Вот и попробуй, поворочай этими черносливинами… А ведь женщина ему напоминала не только Анну Андреевну. Было ощущение, что он ее однажды видел, что-то знает о ней. Ладно, что себя мучить. Утро вечера мудренее.
В купе он все-таки опорожнил действительно потеплевшее пиво, легко вскинул свое тренированное тело на верхнюю полку и уже почти погрузился в сон, как его осенило. Она художница, известная художница! Причем родом из его города, Владограда. И на прошлой неделе было открытие выставки ее работ в родном городе. А он, Димыч, не смог пойти, потому что гонялся за молодыми отморозками, которые грабили в деревнях беззащитных стариков, более того, совершили два убийства, позарившись на жалкую пенсию да иконки, которые, в общем-то, ничего не стоили. Но жена, Маруся, не только посетила выставку, но и взяла у художницы интервью, которое он мельком пробежал глазами, обратив внимание на странный заголовок – «Желтое и черное». Там же был помещен портрет художницы. Похоже, «чернослив» стал распрямляться, превращаться из сушеного в свежий, а мысли привычно выстраиваться в логический ряд. Значит, она совсем недавно вернулась домой, но что-то заставило ее вновь посетить Владоград. Причем, решение было принято неожиданно: в таком наряде в поезд не садятся. Теперь он почти не сомневался, что выйдут они на одном перроне. Более того, у него появилось ощущение, которому нет разумного объяснения, и назвать кроме как сверхнаитием Димыч его не мог, но которое, тем не менее, никогда его не подводило: им еще предстоит встретиться, и встреча будет связана с его профессией. А вот в каком качестве предстанет перед ним эта женщина, было пока неведомо. «Дай-то бог, не подозреваемой и не жертвой. Пусть бы лучше свидетельницей, – подумал следователь убойного отдела областного УВД. И, уже засыпая, спросил себя – а какие у нее глаза?» Глаз он не рассмотрел – женщина так и не повернула к нему голову. Скорее всего темные. Ничего, утром посмотрит.
Сон все-таки сморил капитана. Стук колес убаюкивал, оттого и сны виделись какие-то детские. Бабушкин деревенский дом, сама она, такая уютная, во фланелевом халатике, на голове белый, в синий горошек, платок и смешные, в старомодной круглой оправе очки. Родители снятся редко, да и лица их теперь вспоминаются нечетко. Димыч осиротел в десять лет, лишившись в один черный день сразу и отца, и матери. Теперь ему кажется, что горечь потери он ощутил не сразу, ее как бы смягчила бабушка. Горечь эта пришла потом, с годами.