— Куда вас унесло, Юрьевна? Кто эта тетка?
— Никто… Так… Встречались, — через силу сказала я.
Она очумело следила за тем, как я включаю кофемолку, ставлю на плиту медную джезву, сыплю в густую, как машинное масло, жидкость щепотку соли.
— Вы что, ку-ку? Не заснете же!
— Поработать надо…
Она поверила и удалилась. Работа здесь была ни при чем. Я точно знала, что, даже если наглотаюсь снотворного, опять начнется моя еженощная мука, которую я старательно скрывала от всех. Случалось это, когда выпадали особенно напряженные дни. Такие, как этот, с Иркой. Иногда мне казалось, что ко мне вернулась моя зимняя шиза. Я просто боялась засыпать. Потому что ко мне во сне снова придет Сим-Сим. И уже не первую ночь, помаявшись, я вливала в себя кофе и бродила по квартире как неприкаянная, чтобы к утру довести себя до смертельной усталости. Чтобы упасть на пару часов в койку, как в яму, заснуть без сновидений.
Иногда мне казалось, что я начинаю ненавидеть моего Сим-Сима.
Я начала кое-что понимать из того, что прежде не понимала.
…Мне оставался еще год отсидки, когда стараниями майора Бубенцова в зоне наконец построили теплицу. На открытии наш замнач по воспитательной работе толкнул речь, из которой следовало, что при прежнем режиме никто бы и не подумал о свежих огурцах для страдалиц, но ныне, несмотря на трудности, у нас будут витамины. Что мы должны ценить это и повышать производительность швейного труда.
В команду огородниц подбирали в основном теток, имевших ранее дело с землей. Тут и сработало мое происхождение от академика сельхознаук Басаргина. Кто-то сунул нос в мое дело, и участь моя была решена.
Мне стало полегче, когда меня перевели из цеха в остекленную светлую теплицу, которую поставили за монастырской стеной, на месте огорода, где когда-то шуровала святая братия. В теплице было тепло от парового отопления, по-деревенски пахло навозом и завезенной откуда-то черной землей, но главное — вместо сводов цеха я стала видеть небо.
Именно там, в теплице, высаживая огуречную и помидорную рассаду, сама похожая на что-то блеклое и растительное, я вдруг поняла, что все это когда-нибудь закончится, я вернусь на родину, хотя бы для того, чтобы получить чистый паспорт, и это будет большой неприятностью для тех, кто меня законопатил: судьи Щеколдиной, Ирки Гороховой, ее Зюньки и иных, включая горпрокурора Нефедова, и охранницу из СИЗО, которая метелила меня, надев наручники, когда я пыталась что-то вякать насчет моей невиноватости. Я радостно прикидывала, как устрою им всем поочередно Большую Разборку, что именно сотворю с каждым из них… В этих моих идиотских планах было все: от поджога нашего с дедом особняка, в пламени которого должна сгореть подлая Маргарита Федоровна Щеколдина, до обливания серной кислотой Гороховой Ираиды…
Через положенные сроки созрели первые парниковые огурцы, экзотического, вьетнамского сорта, здоровенные, длиной под полуметр, твердые и гладкие. Несмотря на первые свои опыты, я все еще оставалась замороженной и до глупости наивной.
Но озверевшие на безмужичье сиделицы увидели в них что-то такое, до чего я бы в жизни не додумалась. Мне приказали доставить ящик с первым урожаем в пищеблок, и я поволокла тележку через монастырский двор. Ночная смена в швейном цехе как раз окончилась, и сонные бабы выползали из бывшей трапезной. Снег уже стаивал, обнажая травянистые проталины, сползал с монастырских крыш с сосулек капала вода.
— Огурчики, девки… Ей-бо! — обалдело взвизгнул кто-то. Они обступили меня, засопели. Бригадирша из долгосрочниц, синяя от наколок, золотозубая, растолкала всех и схватила здоровенный дубинообразный овощ.
— Вот это елда-а-а… — протянула она восхищенно. — Ну прям как у моего… Как сейчас помню… Не трогайте, пожалуйста!
Я хотела отобрать у нее казенный продукт, не она оттолкнула мою руку:
— Не дает, а? Даже пощупать. Ей жалко! Может они тут все уже тебе родные, студентка? Чего лупишься? Дело твое молодое, тем более весна… Ты с ними как орудуешь? Встоячку? Вприсед? Или на спинке раскладываешься?
До меня еще не дошло, что они уже завели себя.
— Иди сюда, мой сладенький!.. — Какая-то молодуха тоже взяла огурец, лизнула его, закрыв глаза, и подсосала конец.
— Дай и мне!
— И мне!
Меня отпихнули от ящика, ржали, прыгали, кривлялись, расхватывая зеленые палки. Кто-то уже задирал юбку…
Конечно, в зоне все мы были получокнутые, но то, что случилось на моих глазах, было всеобщее повальное безумие.
Бабы слетели с катушек. Это была вроде бы игра, они потешались над соплячкой первоходкой, не давая ей с тележкой огурцов прохода. Но уже и не игра. Они толкались, выхватывая друг у дружки добычу, заталкивали эти зеленые палки в себя и в подруг, падали на зады, раскорячивались, выли, орали и хохотали. И это тоже уже был не хохот, а какой-то визг, всхлипы, стоны, кряхтение и плач.
Я упала на ящик, накрыв его собой, чтобы не дать растащить последние, но меня огрели по башке и скинули. Заверещал свисток караульного солдата на вышке, из комендантской бежал, ругаясь, Бубенцов в накинутой на плечи шинели, а за ним охранники с овчарками, натасканными на человечинку, которых мы больше всего боялись. И кто-то из женщин уже визжал, отбиваясь ногами, кто-то прятался за мою тележку, спасаясь…
Когда пришла в себя, сидя на земле, бабы угрюмым строем уходили прочь, повсюду валялись раздавленные огурцы, в белой мякоти и семенной слизи, а Бубенцов орал на меня:
— Что это с ними? Кто первый начал?
Я загудела в штрафной изолятор, потому что не только не указала на зачинщицу, но и строила из себя дурочку, которая вообще не понимает, с чего они все завелись. Просто, мол, хотели попробовать первых огурчиков… Мне было очень стыдно.
Есть вещи, которые надо поскорее забыть, чтобы можно было жить дальше, и мне казалось, что я все это уже забыла начисто. Но в последнее время память все чаще возвращала мне эту картину. Я впервые поняла, что теперь мало чем отличаюсь от этих несчастных женщин и мне так же паскудно, невыносимо тяжко и отчаянно безвыходно, как тогда — им. Жажда ласки, прикосновения, проникновения заставляла меня постоянно думать все о том же, орать ночами, когда я оставалась наедине сама с собой, и метаться, комкая ледяные простыни… Это была нескончаемая мука.
Иногда я плакала до изнеможения. Иногда добиралась до кухни и клюкала. Но прекратила это, когда поняла, что от выпивки становится еще безысходнее.
Из медицинских книг я знала, что процесс превращения невинной девицы в женщину, в отличие от мужских особей, более протяжен во времени. Правдивость теоретических постулатов, изложенных в брошюрке: «Это должна знать каждая девушка», подтверждала и Гаша, признавшись как-то:
— Я это дело не сразу распробовала, Лизавета. Жила себе, жила… Все мои хотелки были терпелки. Ну раз Ефиму надо и для укрепления семьи, чтобы на сторону не косился… А так все удивлялась: и чего в этом хорошего другие бабы находят? Двоих Ефиму родила уж — никакого эффекта. А потом, уже за тридцать было, после Люськи… Как прорвало! Всю меня перевернуло наоборот, то я от Ефима бегала, а тут он от меня… И было мне аж тридцать четыре года! У меня глаза как бы промылись, все кругом — сплошная радость. Лепота и благодать… А главное, ночи никак не дождусь! При свете вроде бы стыдно, только весь день на уме — одно и то ж… И стало у меня к Ефиму совсем другое отношение. Так что то, что ты с Петькой выкинула, плюнь, забудь и не вспоминай. Это все одно детское любопытство. Учебная, можно считать, тревога… Оно к тебе само придет, не спросится… В положенное время.
Гаша тогда про Клецова все разнюхала и делала мне втык. Поскольку делать его было больше некому в связи с отсутствием присутствия мамулечки. И во всех остальных уроках, которые она мне давала как деве, она была откровенна и беспощадна, не раз повторяя:
— Главная красота, Лизка, не морду краской сандалить, а мыла и мочала не жалеть! Чтоб всегда аж скрипела от чистоты! Чтобы ни пятнышка…
Ну и так далее.
Все и впрямь вышло по-Гашиному. Потому что проснулась я, пробудилась, значит, аж через десяток лет после Петьки. И разбудил спящую царевну Сим-Сим.
Самое дикое было то, что его не стало, его не было, но он продолжал быть. Где-то там, во мне, в памяти тела. И когда я забывалась, проваливалась в сон, в трепещущей и мучительно сладкой мгле я снова слышала его дыхание, прикасалась плечом к его плечу, зарывалась лицом в мохнатость его груди, слыша, как гулко бухает его сердце.
И я знала, что люблю его, как никогда и никого не любила, и он — мой, и так будет всегда. Но все не могла разглядеть его лица, его глаз, услышать голос, потому что он всегда молчал. Потом все это расплывалось, истаивало и исчезало. И я кричала в тоске и отчаянии… И просыпалась от боли в искусанных губах, и каждый раз слышала один и тот же странный звук в голове, как будто звенела лопнувшая струна.