Когда ж она завернула? Когда заползла в бабкину комнатушку, не убоясь лампадки и иконки? Когда он излагал про жулье торговое да выездных, будто шерочка с машерочкой в обнимку на танцах угрюмо милующихся - от необходимости, мужиков на всех не хватало - а все ж не отпускающих одна другую? Или когда требовал властно у Боржомчика добавить? Или когда Туз треф держал обличительный доклад с грустным запахом доноса? Или когда Шпындро танцевал с Настурцией, думая, что Мордасов не сечет, как выездной трется щекой о волосы Притыки? Или когда рассчитывался Колодец, про себя негодуя: "Ну, Боржомчик! Ну, намотал, сучий потрох, лишкаря! Ничего, ко мне на поклон заявишься, отольется непочтение в подсчетах... да кому Мордасову! Неужто Боржом наивно уверовал, что пьяный Мордасов трезвому не чета?"
И все же не один год Мордасов вечерами сиживал дома, внушая себе, что днем-то смерть ленится бродить - пыльно, шумно, электрички да машины болтаются взад-вперед, излюбленная ее пора - поздний вечер или ночь или ее исход и даже уговорил себя, что тянет бабка кроме обильного разнообразием питания - не скупился Колодец - еще и потому, что внук не оставляет зазора для визита смерти, только та сунется, а он тут как тут и надо ж было в этот вечер припоздниться: может расслабился, памятуя, что суббота, выходной и безглазая отдыхает, выработав норму по будням? И неожиданно от скорбного Мордасов перескочил к обыденному: третий день в пыльном оконце комиссионного болтались обманывающие народ надписи "По техпричинам!" "Учет" и прочее вранье и Мордасов прикинул: раз ночь погублена, а ему понадобится телефон для решения посмертных бабкиных проблем, предложить Настурции завтра, в воскресенье, работать. Начальство обожает работающих по выходным, узревая в этом порыв, всплеск энтузиазма и гражданскую серьезность и готовность - вот что главное - ринуться на лишения, нужны они или нет, не в том дело, сам факт примечателен, ради общего дела.
До рассвета покемарили чутко, не раздеваясь, Настурция на скособоченном диванчике, Мордасов в мягком кресле, вытянув ноги на стул с гнутой спинкой.
Утром засобирались на работу. Мордасов долго рассматривал бабку, Настурция почтительно замерла на пороге, не решаясь войти и лишь тревожась, как бы Колодец по второму кругу не нырнул в истерику. Обошлось. Повернулся Мордасов тихо с сухими глазами, подумав, вернулся к кровати, поправил подушку под лимонной головой в седом обрамлении, тщательно поправил, будто верил, что это важно.
Заварил питье, щедро засыпая в чашки из горок чая, так и горбящихся на клеенчатом столе; не труха, ароматный чай, настоящий - не для каждого-всякого; Мордасов пошутил:
- Еще болтают, деньги не пахнут! Вишь, как напитался их запахом чай? Нос аж ликует.
Ложка звякала о закопченный накипью фаянс, свет нового дня делал дом и все вещи в доме совсем иными, не похожими на самих себя всего лишь вчера: новые тени, новый цвет воздуха в комнатах и тишина по-настоящему гробовая в комнатенке бабки проводили черту между днем минувшим и наступающим.
Шли по улице не плечо к плечу, отстраненно, помятуя, с серыми лицами; колкие, недобрые глаза из-за заборов, молча вторгались в чужую жизнь, завистливо вычисляя: вот губит Мордасов еще одну и числа им нет.
Перед площадью в пыли улицы, как почудилось Колодцу, еще с вечера отпечатались следы протекторов машины Шпындро. Мордасов по-хозяйски ступил на площадь и... обомлел. Настурция позади пискнула и затихла. Туз треф не обманул - все вышло, как предупреждал.
Стадион в Лужниках и ярмарка рядом по выходным считались зоной прогулок Шпындро: места коренные с детства, каждый камень истоптан тысячекратно, к тому ж пивной бар перед входом на стадион полтора десятка лет, пока вовсе не переродился в шалман, а позже впритык к нашим дням в безликое кафе-мороженое, занимал Шпындро и его друзей; считалось особенным мужским шиком, приобретенным в студенческие годы тянуть пиво и поигрывать в картишки в своей неосновной, не рабочей, теневой что ли жизни, которая незаметно, а может и, напротив, рывком переродилась в подлинную.
Ссора с Натальей началась ни с чего, как дождь в разгар лета, только-только голубело над головой и вдруг хлынуло. Шпындро молча собрался, дорулил до забора стадиона; за отштукатуренными палками-брусьями ограды благолепно прыгали рабы тенниса и притеннисного мирка; оплел педали и руль хитрыми капканами, глянул на следы вчерашнего столкновения - все выплатят - и двинул к ярмарке.
Под железнодорожным путепроводом клубился люд меж шашлыками и беляшами на лотках; с шатких столов в розлив торговали бывшими иноземными напитками; с ядовитыми цветами пузырящихся пойл все пообвыклись, забыв в далеком далеке лет до дрожи захватывающие названия; меж унылыми жестянками-вместилищами использованных стаканов вились облачка мух, витали запахи распаренных человеческих тел.
Оживление под путепроводом носило необычный характер, наэлектризованность скупающих масс обрела заряд невиданный нового знака, доселе невиданного Шпындро. Кипение напоминало кадры времен гражданской при штурме товарняков или рассказы матери об эвакуации.
Орали разное. Шпындро привычно размыслил: дают! выбросили! Зажмурился, магазины полупустые, прохладные, изобильные, существующие будто только для тебя одного. Там! Меж роящимся смешением плеч, локтей, квадратных спин, крутых бедер, низких задов и Шпындро выросла незримая стена.
Шпындро лениво лизнул затейливо крученную голову привозного - из голландского порошка - мороженого, откусил вафлю стакана, сухую, в меру сладкую, как трубочки с кремом в пору его детства. Хотел прошагать мимо пусть их, хватают, штурмуют, рвут на части, ему-то что? - но кольнуло (как тут не верить в высшее, сложное, с суеверной боязливостью нет-нет да ворочающееся в каждом?), будто толкнул кто не сильно, но определенно и внятно окликнул - стой!
Шпындро заработал локтями, не глядя по сторонам, пробился к стене путепровода, раздвигая людей, как опытный пловец слои воды, не поднимая глаз, сосредоточиваясь единственно на прокладке курса и... замер, будто враз осознал, что гол - без лоскута, прикрывающего срам - среди одетых и глазеющих только на него.
На вешалках розовело, серело, мутно голубело - ходовые цвета - все в иностранных словах, будто вырванный наспех кусочек Гонконга или Аомыня. Шпындро знал цену этому товару, именно на таком он и его кристальные дружки с взглядом упертым сразу в будущее, взглядом, минующим мелкое и ненужное, замешивали кто с помощью жен, кто тещ семейное благополучие. Будто эра целая, если уподобить эру из десятилетий мощному зданию, укрепленному по наружной стене толстенными контрфорсами дрогнула на его глазах, кладка побежала трещинами предвещающими развал.
Э-эх-ма! Разлюбезный мой Гонконг, родная сторонушка! Что ж творится средь дня белого, люди добрые?..
Другому не перескажешь сокровенное, тут слов понадобится выставить солдатским строем тысячу, а может и десятки тысяч; пережил Шпындро зубодробильное в секунду, вихри противоборствующие взвились в голове, в пляске мелькающих лиц, сливающихся в одно насмешливое, виделась хулиганская ухмылка бронзового пионера Гриши со вчерашней пыльной площади, в руке Гриши горн издевательски трубил: конец? эре целой конец - и какой? - из дерьма золото плавили.
Тошнота муторно поползла снизу живота: может, от вчерашних угощений Мордасова, может, от увиденного... Небось, кровь отхлынула к ногам, Шпындро себя не видел, но знал - бледен, бел, как ладони, выпачканные школьным мелом. Рушились основы: нехитрая раскладка, но обильная выходом чистых денежных знаков. Восторгался Шпындро с детства этим ресторанным, дурацким - выход: выход бифштекса - двести граммов; выход отбивной - сто пятьдесят и, глядя на грошевую поделку на распродажах - там - сработанную на берегах теплых морей, руками недоспавших сопляков, сразу выскакивало в переводе на рубли: выход - стольник. Это позже его Мордасов переучил, вернее, склонил усмешкой от стольника к "Кате" перекинуться, хотя "Катя" отталкивала Шпындро приблатненностью и явно жульническим налетом.
Выход - сто пятьдесят, выход - двести граммов, выход - "Катя"... а выход Шпындро? Где он обозначен краснеющими во мгле буковками? Найдется, успокоил себя, не может статься, чтоб перепад исчез, раз перепад сохранится, водичка станет течь сверху вниз и крутить его мельницу, лишь бы перепад остался, а исчезни он и эре конец, замрет мельничный жернов и тогда...
...Тогда Мордасов войдет в пору зрелого цветения: деньги-то у сферы, у выездных только товар и порвется цепь якорной вязки - в каждом звене две распорки, чтоб звенья не перевивались, крепче не бывает. Но и сфере деньги куда вложить, не подвези товарную массу Шпындро? А перепад между тут и там - выгодная штука, перепад для иных матери роднее, может тайно и радеют неизменности?
Полтора года назад в бане за чаем вырвалось по оплошности: мол, жулик ты, Колодец, тот свекольно побагровел, похоже даже очки запотели от гнева и припечатал Шпындро - не бездарь Мордасов на выдумки: а ты - жулездной! Сумма двух понятий, смекаешь?