Внешне ничто в моей жизни не переменилось. Я продолжала ходить на работу. Полина вернулась из отпуска. С меня сняли матответственность. Директор больше ко мне не приставал. Мне даже показалось, что он меня специально избегает. Во всяком случае, в нашей секции он до конца лета так ни разу и не побывал. И в кабинет свой меня не вызывал. А когда я случайно повстречалась в коридоре и даже поздоровалась с ним, довольно весело, на лице Николая Егорыча мелькнуло нечто похожее на испуг. Может, он тоже боялся меня? Боялся, что я пожалуюсь на него? В партком, райком? Заявлю в милицию об изнасиловании?
А я тем временем острым глазом подмечала, как у нас в универмаге дело устроено. Я, конечно, и раньше догадывалась, что советская торговля организована совсем не так, как потчевали нас скучные сказки в институте, но даже не представляла всех масштабов воровства, спекуляции и афер. Всех лазеек, хитростей, комбинаций…
Я не говорю о том, что на виду. Об этом все знали, и в газетах писали, и на шестнадцатой странице в «Литературке» постоянно шутили. Дефицитный товар, конечно же, продавали знакомым. Ну а если не друзьям или тем, с кого можно получить другой дефицит, то тогда – надежным людям, но с наценкой. Покупатель платил сорок рублей за ботинки в кассу, а червонец сверху – продавцу.
И за такие мелочи директора не прихватишь. Он-то тут при чем? (Хотя каждый завсекцией таскал еженедельную дань Солнцеву, я была в этом совершенно уверена.) Но это все недоказуемо. Вскроются факты спекуляции? Всегда можно списать на стрелочников. Уволить пару-тройку продавцов, влепить строгач завсекцией…
Случались вещи и посерьезнее. К примеру, пересортица: когда ходовые шапки ценою, допустим, по сорок три рубля мы продавали по пятьдесят три. Тут все были в доле. И завсекцией, Полиночка наша Ивановна, и кассирша, и доверенные продавцы. Чтобы раз за разом проворачивать операцию, нужны были и хитрость, и смелость, и быстрота, и ловкость рук… Все эти махинации настолько непонятны и даже смешны сейчас – насколько они были выгодны и одновременно опасны в ту пору.
У нас в секции – товар-то дорогой – особый наплыв покупателей нечасто случался, не душились-давились, как в белье или обуви.
И вот подходил одинокий покупатель, вопрошал:
– Ой, что за шапки чудесные… Сколько стоят?
Продавец мгновенно оценивал обстановку: человек вроде один, без свидетелей, да и сам на обэхаэсэсника не похож – хотя никогда не угадаешь. Ему и говорили:
– Пятьдесят три, пробивайте в кассу.
Покупатель нес в кассу свои кровные, и тут кассирша – она тоже была в доле – словно случайно ошибалась и выбивала чек на реальную сумму, на сорок три. А потом вдруг спохватывалась:
– Ой, простите… Я вам добью…
И добавляла еще один чек – на червонец.
Покупатель с двумя чеками, на сорок три и на десятку, шел в отдел, и отдавал их, и получал свой вожделенный головной убор. А продавщица чек на сорок три накалывала, а десятирублевый в карманчик прятала. А потом и незаметненько возвращала его кассирше.
Затем снова повторялось:
– Ох, я ошиблась, вот вам два чека…
Вот так: два покупателя пройдет – а в кассе уже излишки на двадцатку; а когда десять – на сотню… Кассирши не зря боковины будок, где они сидели, газетами прикрывали. Время от времени они излишки денег из кассы вынимали и в чулок совали. А потом, в конце дня, прибыток между собой делили: кассирша, продавцы, завсекцией…
И я ни на секунду не сомневалась: Полина часть своей прибыли на третий этаж, директору, заносит. Чистой воды взятка. Только вот как можно доказать ее? Никогда никакая завсекцией не даст показаний против главаря, она ж не самоубийца.
Но имелись нарушения еще серьезней. Меня директор прихватил на том, что при инвентаризации товара оказалось меньше, чем по накладным. На самом же деле его обычно в секции почти всегда было больше. Тут и к гадалке не ходи, почему так получалось: мы торговали леваком.
Как этот левый товар в секции появлялся? Тут уж статья УК РСФСР посерьезней: восемьдесят девятая, хищение в особо крупных размерах – между прочим, до пятнадцати лет с конфискацией. Кашу заваривали директора фабрик, наши доблестные советские цеховики.
Привалило, к примеру, директору Верхне-Учкудукской меховой фабрики счастье изготовлять дефицитные пыжиковые шапки. Получил он под это дело фонды, сырье. И часть сырья списал под естественную убыль. А сам – схитрил, сберег, сэкономил. А значит, увел налево.
И из этих сбереженных шкурок где-нибудь в подвале, в ателье (а может, и на той же Верхне-Учкудукской фабрике) вечерами, ночами скорняки тачали такие же точно шапки…
Но изготовить левую продукцию только полдела. Потом ее надобно сбыть. Своих левых магазинов у фабрики нет – вот и раскидывали товар по советским универмагам. Не по всем, конечно, а по тем, где директор в доле.
А наш Николай Егорыч точно был в доле. Во всяком случае, наша меховая секция «левые» шапки грузовиками реализовывала: и пыжиков, и лис, и песцов… И все в том были завязаны, и мы, товароведы, принимали товар по липовым накладным; и продавцы с кассиршами. Они, рядовые прилавка, крутились, как фокусники: с чеками, которые не прокалывали и относили втихую на кассу, с деньгами, которые кассирша прятала в чулок… И получали за то свою малую толику трофеев. А большую часть имела, конечно, Полина Ивановна, которая левую выручку делила.
Но и Полина, разумеется, находилась лишь внизу айсберга. И таскала левую выручку мерзкому блудодею-директору. Раз я нечаянно, тайком заглянула в конвертик, который после «левой шабашки» завсекцией приготовила, чтобы отнести наверх: тысяча рублей, однако! Одна пятая часть «Жигулей». Или кооперативной квартиры. За один лишь день, с одной лишь секции! И, прошу заметить, директор пальцем о палец не ударил. Не крутился, не рисковал быть пойманным за руку на месте преступления доблестными сотрудниками ОБХСС.
Понятно, что и Солнцев делился. И с директором Верхне-Учкудукской фабрики. И с тем же ОБХСС. И, наверное, с управлением торговли, а может, даже с райкомом и горкомом…
Поэтому я хорошо понимала: я не против одного Солнцева выступаю, а против целой системы. И мне надо быть вдвойне, втройне осторожней. Против нее не бросишься с открытым забралом – вмиг съедят. Готовилась я исподволь. Копила факты. И все махинации, о которых узнавала, в специальную тетрадку записывала. Завела общую, школьную, в дерматиновом переплете, ценой сорок четыре копейки. На работу ее, разумеется, не таскала. Дома держала, в потайном ящике комода. Записывала каждую ночь по памяти: номера накладных, количество товара, цену, «левую» прибыль… Чувствовала: пригодится. Верила: пригодится. Надеялась.
* * *
И вот наконец вернулся из своего стройотряда Ванечка. Я ему так и не написала. Но ближе к первому сентября позвонила.
Он казался мне теперь пришельцем из совсем другой жизни: безмятежной, веселой. А я уже стала – или становилась – другой. Взрослой. Мудрой. Хитрой.
Он по-прежнему меня любил. Я поняла это сразу же: по тому, как радостно взметнулся по телефону его голос. По тому, как он немедленно отменил все свои встречи с друзьями ради того, чтобы увидеться со мной. По тому, как он примчался на свидание с розовым кустом. И по тому, как смотрел на меня.
И все же между нами пролегла незримая стена. И отношения не были столь же ясными, простыми и чистыми, как тогда, в июне. Я не могла ему рассказать о том, что со мной случилось. Даже намекнуть. И еще: мне стали неприятны его прикосновения. Его желание. Его похоть. Все время, когда в Ванечке проявлялась чувственность, я словно видела то скотское вожделение, с которым растаптывал меня Николай Егорович.
Нет, когда мы просто гуляли и ходили в кино, театры, на выставки, разговаривали и он блистал передо мной потрясающим своим красноречием, буйной смесью из забавных историй, стихов, анекдотов – все было нормально. Я хохотала, наслаждалась – и забывалась в этой обычной веселой жизни. В незатейливой, прямой и ясной любви.
Но стоило нам забрести в отдаленный угол парка… Оказаться в одиночестве на скамейке на вечернем бульваре… И Ванечка лапал меня, тянулся целовать… Я вся напрягалась, мышцы мои сокращались, и чувствовала, будто и я, и даже он, оба мы какие-то грязные, и оттого, что прикасаемся друг к другу, измарываемся еще больше.
Я видела: Иван не понимает, что происходит. Недоумевает. Расстраивается. Сердится. Но никак не могла придумать, как ему все объяснить.
А с другой стороны… Я себе, кажется, не отдавала в том отчета, но где-то, глубоко внутри, втайне мечтала: чтобы он прекратил все эти сладкие ухаживания. Сю-сю-сю, пу-сю-сю. «Среди миров, в мерцании светил, одной Звезды я повторяю имя…» Не останавливал свои попытки каждый раз, когда я напрягаюсь, но – чтобы овладел, наконец, мною. Грубо. Жестко. Может, против моей воли. Может, тогда клин получится вышибить клином? Но этого я тем более не осмелилась бы ему сказать.