— Мне кто-то позвонил. Какой-то голос посоветовал проверить, нет ли тебя у нее? И трубку повесил.
— Господи! — Я похолодел.
— Быстро выбирайся из тира, — приказала Констанция. — Ты мне нужен. Твой подозрительный дружок нанес мне визит.
— Мой дружок?
Под тиром ревел океан, сотрясая комнату и кровать.
— Возникал внизу, на берегу, два вечера подряд. Приходи, надо его припугнуть, о Господи!
— Констанция!
Трубка молчала, слышен был только шум прибоя под окнами Констанции Реттиген. Потом она проговорила странным, каким-то неживым голосом:
— Он и сейчас там.
— Не показывайся ему.
— Этот идиот стоит у самой воды. Там, где стоял прошлой ночью. Просто стоит и смотрит на окна, будто ждет меня. К тому же этот болван голый. Что он себе воображает? Что обезумевшая старуха выскочит из дому и оседлает его? Господи!
— Констанция, закрой окна и погаси свет.
— Нет, нет! Он пятится в море. Может, услышал мой голос. Может, думает, что я вызываю полицию.
— Вот и вызови ее!
— Исчез! — Констанция шумно вздохнула. — Приходи, малыш. Побыстрее!
Трубку она не повесила. Просто выпустила из рук и отошла. Мне было слышно, как стучат ее каблуки, будто кто-то печатает на машинке.
Я тоже не повесил трубку. Положил ее почему-то рядом с собой, будто это была пуповина, связывающая меня с Констанцией Реттиген. Пока я не повешу трубку, она не умрет. Я слышал, как ночной прилив подступает к концу ее телефонной линии.
— Все как с другими. Теперь и ты уходишь, — прозвучало рядом.
Я повернулся.
Энни Оукли сидела завернувшись в простыни, как брошенный ламантин[134].
— Не вешай, пожалуйста, трубку! — попросил я. А сам подумал: «Пока я не доберусь до конца линии и не спасу чью-то жизнь».
— Тупая я, — сказала Энни Оукли. — Потому и уходишь, что я дура.
* * *
Ох и страшно было мчаться ночным берегом к дому Констанции Реттиген! Мне все мерещилось, что навстречу несется отвратительный мертвец.
— Господи! — задыхался я. — Что же будет, если я наскочу на него!
— Ух! — завопил я.
И врезался в довольно плотную тень.
— Слава Богу, это ты! — воскликнула тень.
— Нет, Констанция! — возразил я. — Слава Богу, что это ты!
* * *
— Что тебя так разбирает? Что нашел смешного?
— Вот это! — Я похлопал по большим ярким подушкам, на которых возлежал. — За сегодняшнюю ночь я уже переменил две постели!
— Лопнуть можно со смеху! — отозвалась Констанция. — А как ты посмотришь, если я расквашу тебе нос?
— Констанция, ты же знаешь, моя девушка — Пег. Просто мне было тоскливо. Ты не звонила столько дней! А Энни всего-навсего позвала меня поболтать в постели. Я же не умею врать, все равно физиономия меня выдаст. Посмотри на меня!
Констанция посмотрела и расхохоталась:
— Господи, прямо яблочный пирог с пылу, с жару! Ладно уж. — Она откинулась на подушки. — Вот, наверно, я тебя сейчас напугала!
— Надо было подать голос еще издали.
— Ох, я так обрадовалась тебе, сынок! Прости, что не звонила. Раньше мне хватало пары часов, и я забывала о похоронах. А теперь который день не могу опомниться.
Она повернула выключатель. В комнате стало темней, заработал шестнадцатимиллиметровый проектор.
Два ковбоя молотили друг друга на белой стене.
— Как ты можешь смотреть фильмы в таком настроении? — удивился я.
— Хочу разогреться как следует, — если мистер Голый завтра опять пожалует, выскочу и оторву ему башку.
— Не смей даже шутить так! — Я посмотрел в высокое окно на пустынный берег. Только белые волны вздымались на краю ночи. — Как ты считаешь, это он позвонил тебе и сообщил, что я у Энни, а сам отправился покрасоваться на берегу?
— Нет. У того, кто звонил, был не такой голос. Тут, наверно, замешаны двое. Господи! Ну я не знаю, как это объяснить. Понимаешь, тот, кто появляется голый, он, наверно, какой-нибудь эксгибиционист, извращенец, правда? Иначе он ворвался бы сюда, измордовал бы старуху или убил, или и то и другое. Нет, меня больше напугал тот, кто звонил, — вот от него меня действительно затрясло.
«Представляю, — подумал я. — Я ведь слышал, как он дышит в трубку».
— У него голос форменного выродка, — сказала Констанция.
«Да», — мысленно согласился я с ней — и будто услышал, как где-то вдалеке заскрежетал большой красный трамвай, поворачивая под дождем, и как голос за моей спиной бубнил слова, ставшие названием для той книги, что пишет Крамли.
— Констанция… — начал я, но замолчал. Я собрался сказать ей, что уже видел этого обнаженного на берегу несколько вечеров назад.
— У меня есть поместье к югу отсюда, — сказала Констанция. — Завтра я хочу поехать туда, проверить, как там. Позвони мне попозже вечером, ладно? А пока наведешь для меня кое-какие справки, согласен?
— Любые! Ну какие только смогу!
Констанция наблюдала за тем, как Уильям Фэрнам сбил своего брата Дастина с ног, поднял и снова свалил одним ударом.
— Мне кажется, я знаю, кто этот мистер Голый.
— Кто?
Она оглядела волны прибоя, словно дух неизвестного все еще витал там.
— Один сукин сын из моего прошлого. Голова у него как у отвратного немецкого генерала, а тело — тело лучшего из лучших юношей, что когда-либо летом резвились на берегу.
* * *
К зданию с каруселями подкатил мопед, на нем сидел молодой человек в купальных трусах, загорелый, блестящий от крема, великолепный. На голове у него был массивный шлем, темное забрало закрывало лицо до самого подбородка, так что я не мог его разглядеть. Но тело молодого человека просто поражало красотой — пожалуй, ничего подобного я в жизни не видел. При взгляде на него я вспомнил, как много лет назад встретил такого прекрасного Аполлона: он шагал вдоль берега, а за ним, не сводя с него глаз, завороженные сами не зная чем, следовали мальчишки. Они шли, словно овеваемые его красотой, влюбленные, но не сознающие, что это — любовь; став старше, они будут гнать от себя это воспоминание, не решаясь заговорить о нем. Да, существуют такие красавцы на свете, и всех — и мужчин, и женщин, и детей — тянет к ним, и это — чудесное, чистое, светлое влечение, оно не оставляет чувства вины, ведь при этом ничего не случается, решительно ничего не происходит. Вы видите такую красоту и идете за ней, а когда день на пляже кончается, красавец уходит, и вы уходите к себе, улыбаясь радостной улыбкой, и когда час спустя поднимаете руку к лицу, обнаруживаете, что она так и не исчезла.
За целое лето на всем берегу вы встретите юношей или девушек с подобными телами лишь однажды. Ну от силы два раза, если боги вздремнули и не слишком ревниво следят за людьми.
И сейчас, восседая на мопеде, на меня глядел через темное непроницаемое забрало истинный Аполлон.
— Что, пришли проведать старика? — раздался из-под забрала гортанный, раскатистый смех. — Прекрасно! Идемте!
Он прислонил мопед к стене, вошел в дом и стал впереди меня подниматься по лестнице. Как газель, он в несколько прыжков взлетел наверх и скрылся в одной из комнат.
Чувствуя себя древним старцем, я поднимался следом, аккуратно ступая на каждую ступеньку.
Войдя за ним в комнату, я услышал, как шумит душ. Через минуту он появился совершенно обнаженный, блестя от воды и все еще в шлеме. Он стоял на пороге ванной, глядя на меня, как смотрятся в зеркало, явно довольный тем, что видит.
— Ну, — спросил он, так и не снимая шлема, — как вам нравится этот самый прекрасный юноша на свете? Этот молодой человек, в которого я влюблен?
Я густо покраснел.
Он рассмеялся и стащил с себя шлем.
— Боже! — воскликнул я. — Это и вправду вы!
— Старик! — сказал Джон Уилкс Хопвуд. Он посмотрел на свое тело и заулыбался. — Или юнец? Кого из нас вы предпочли бы?
Я с трудом перевел дух. Нельзя было медлить с ответом. Мне хотелось скорее сбежать вниз, пока он не запер меня в этой комнате.
— А это зависит оттого, кто из вас стоял поздно вечером на берегу под окнами Констанции Реттиген.
И тут, словно это заранее было срепетировано, внизу в ротонде заиграла каллиопа и закружилась карусель. Казалось, дракон заглотил отряд волынщиков и пытается их изрыгнуть, не беспокоясь о том, в какой последовательности и под какой мотив.
Юный старец Хопвуд, словно кошка, растягивающая время перед прыжком, повернулся ко мне загорелой спиной, рассчитывая вызвать новый приступ восхищения.
Я зажмурился, чтобы не видеть этого золотого блеска.
А Хопвуд тем временем решил, что сказать:
— С чего вы взяли, что такая старая кляча, как Реттиген, может меня интересовать? — и, потянувшись за полотенцем, он стал растирать грудь и плечи.
— Сами же говорили, что вы были главной любовью ее жизни, а она — вашей, и что вся Америка в то лето была влюблена в вас, влюбленных.