Прежде всего самому Никите. Катастрофа-электричка доберется до перрона и, не подумав остановиться, размажет неудачника по рельсам.
Трупы-трупы, шпалы-шпалы, ехал поезд запоздалый.
Вечно запаздывает, вечно опаздывает, вечно бежит по следу, не в силах догнать. Пасть разинута, язык вывален, ноги мелькают по-над землею, смешная гончая летит по крови... зачем?
– А тебе тут звонили. – Марьяныч глядел сочувственно, и это тоже было признаком катастрофы. Что, уже донесли начальству о странных фантазиях чесоточного подчиненного? Или сверху позвонили, обеспокоенные служебным рвением, с просьбою попридержать?
В любом случае запретят. Скажут, отдохни, Никитушка, сходи в отпуск, а лучше к врачу...
– Кто?
Марьяныч, опустивши очи долу, принялся расковыривать бумажные завалы. Сопит-хрипит, плюет слюной. Старый. Бестолковый. Предсказуемый и удобный. Бери пример, Никитушка, вот каким быть надо, а не...
– Алексей Стоц... Стец... Стецкий, – прочел Марьяныч со второго раза. – Дружок какой-то Ирины...
Невидимый машинист ударил по тормозам, колодки соприкоснулись с железом, вышибая искру.
– И что?
– А ничего. – Марьяныч усмехнулся. – Связь оборвалась. Вот.
Ничего. Ничего страшного. Просто связь... оборвалась... случайно. Он перезвонит. Или Блохов сам, пробив по базе имя-фамилию, найдет парня. Найдет и поговорит. Обстоятельно.
Парень нашелся ближе к вечеру, в близлежащей больнице. Пробитый череп, стабильно тяжелое состояние. Невозможность разговора, на которую Никита наплевал.
Поезд едет, поезд стелет трупы по шпалам. Спешить надо.
– Эт-то он. – Парень сумел сфокусировать взгляд, скользнул по корочкам – вряд ли разобрал слова. – Ир-рку спсать. Он. Сзди. Злится бдет.
– Он – это Марат? Марат Шастелев?
– Тмр. Мрт. Он.
– Вы его видели? Сможете описать? Свидетельствовать? Доказательства. Какие доказательства?
– Он, – парень упрямо повторял одно, точно не слышал Никитиных вопросов. – Он. Ирка. Спсать. Принесла. Бумж...ник.
– Бумажник? – безумный кроссворд, подбираем слова по звукам, следим за реакцией. Есть реакция.
– Да. Тхв...
– Не понимаю.
Вдох. Приборы отзываются нервными голосами, зовут на помощь сообщников в белых халатах, требуют убрать посетителя.
– Та-ррр-хов, – отчетливо произнес парень. – Фмилия. Кровь. На бумж...
– Бумажник, который принадлежал Тархову. В крови? – Никита судорожно подбирал варианты. Скоро прогонят, уже бегут с охраной и угрозами. Не понимают, что сейчас другое важно. Успеть. Предотвратить. Убрать с рельс очередную жертву.
– Д-да. В его квртре. Сбитый.
– Кто сбитый? Он сбил человека и забрал бумажник?
– Нет. Он. Сняки. Дрлся, – мучительный вздох и закрытые глаза. Последним усилием выкинул. – Ирка. Дура. Спаси.
Тархова Федора Васильевича, он же Тархун, удалось найти лишь к полудню следующего дня. И не потому, что он не желал беседовать с Никитой, а потому, что был мертв. По официальной версии, стал жертвой сутенеров-конкурентов. Или недовольных клиентов. Или собственной крыши.
Или Марата Шастелева, только вот опять доказать причастность не выйдет. Машинист в Никитиной голове прибавил пару, разгоняя электричку до безумной скорости. Того и гляди высунется из окошка с лихим криком «Па-а-аберегись!».
Поздно беречься. Поздно беречь. Действовать надо.
Итак, в июне 1767 года я, Пьер Шастель, покинув обитель Сен-Прива, направился к Мон-Муше, желая встретиться со своим братом, Антуаном. Признаться, я, лишенный всякого контакта со своей семьей, испытывал серьезные сомнения, не зная, живет ли Антуан на прежнем месте и жив ли он вообще.
Добравшись до знакомых мест – все ж таки год слишком мало для мира, чтобы измениться, – я спешился, привязал лошадь к дереву и продолжил путь свой пешком. К хижине я подкрадывался, опасаясь, что о моем бегстве из монастыря уже донесли отцу или де Моранжа и они, предвидя мое желание узнать правду, устроят засаду в том месте, в которое я не мог не прийти.
Некоторое время я стоял в тени старого дерева, всматриваясь в окна дома, пытаясь понять, есть ли там кто-нибудь. Потом, не сумев ни подтвердить, ни опровергнуть догадку, подобрался ближе. И еще ближе, благо сама природа затянувшими небо тучами и слишком густыми сумерками способствовала сохранению тайны.
Меж тем в окне загорелся свет, слабый, скудный, и все же свидетельствовавший, что хижина по-прежнему обитаема. И я, словно мотылек, полетел на этот свет. Я приник к окну, уже почти не таясь, но пытаясь увидеть все, что происходит внутри.
И картина, представшая моим глазам, была ужасна.
Свечи горели на столе, освещая черное распятие, которое я хорошо помнил – прежде оно висело на стене в столовой комнате. А чуть дальше коленопреклонный, покорный великому символу стоял Антуан. Сначала мне показалось, что он молится, и позже я убедился в правильности догадки. Но что это была за молитва! В руках Антуана танцевала плеть о семи хвостах, из тех, что используют на флоте для наказания провинившихся матросов. Она взлетала над его спиной и раз за разом опускалась с глухим шлепком.
Он же, сгорбившийся, с искаженным болью лицом, продолжал истязать себя. И я сам обезумел. Я, закрывший глаза, чтобы не видеть, видел. Спину, залитую кровью, исполосованную в мясо, разодранные мышцы, черные язвы ран. Сведенные судорогой белые пальцы на рукояти. Слепленные потом волосы. Сжатые в линию губы...
Разве мог я смотреть на это?
Нет. Я, разом позабыв о намерении таиться, вбежал в дом, вынеся плечом дверь – после много удивлялся, как это вышло, ведь сделана она была из дуба и снабжена крепкими запорами, а я был слаб, – вырвал плеть из рук Антуана.
– Что ты делаешь? Что ты с собой делаешь? Прекрати! – кричал я на него. – Ты не должен, ты не...
– Пьер? – этот холодный голос поразил меня. Отец? Что он делает здесь? И почему, видя безумие Антуана, не пытался остановить его? – Зачем ты пришел сюда, Пьер?
– Чтобы остановить тебя! Чтобы остановить вас! Чтобы...
– Уходи, Пьер. Не заставляй меня думать, что я совершил еще одну ошибку. Уходи, если хочешь остаться в живых.
– Нет.
Я заставил Антуана подняться с пола. Я взял его за подбородок и заглянул в глаза, в которые не осмеливался смотреть четыре года.
Четыре долгих года по возвращении брата.
– Пьер, ты не понимаешь, что это – его наказание. Определенное орденом наказание. Flagellatio[5]. Верни. И уходи. Или хотя бы не мешай.
– Наказание? – поразился я. – Значит, это ты придумал? Ты?
– Не я, но Господь Бог и святые мученики показали путь очищения. – Отец, поднявшись со стула, подошел ко мне и протянул руку. – Ты ведь хотел идти в монастырь? Я не отпустил тебя, ибо нынешние монастыри – обители порока. Они развращены и извращены, они играют в ученость и святость, кичатся друг перед другом богатствами, тогда как истинный путь святости – лишения. Лишь так можно побороть дьявола, сидящего в каждом из нас.
Он вынул плеть из моей руки и, положив ее в руку Антуана, заставил того сжать пальцы.
– Усмиряя гордыню, усмиряя похоть, усмиряя злобу, усмиряя желания, каковые нашептывает нам дьявол, мы спасемся.
– Но почему он? Почему ты мучишь его, а не меня? – закричал я.
– Он грешен. Он предал Иисуса, подобно Иуде, он отрекся от Бога и братьев, он осквернил себя... каков грех, таково и искупление.
– Не может быть такого греха, который нужно искупать подобным образом!
– Ты, несчастный, желаешь спасти его бренное тело? – голос отца гремел, занесенные кулаки готовы были обрушиться на мою непокорную голову. – Ты плачешь о ранах на плоти, не думая, сколь изъязвлена грехом и пороком, сколь смрадна и отвратна его душа?! Ад! Вот, что ты жаждешь подарить брату своему! Вечные муки в огне, вечные терзания, без малейшей надежды быть спасенным?!
Рука Антуана, испещренная шрамами, дрожала, дрожала и плеть в ней, касаясь окровавленными хвостами грязного пола, дрожали губы, запирая стоны. Дрожали слезы в глазах, скрывая покорность.
– Уйди, – повторил я, снова вставая между отцом и братом. – Господь милосерден. Господь не может желать от него подобного.
– Откуда тебе, нечестивому, ведомо, чего может желать Господь? И сказано, что будет человек влачить жизнь земную в муках, и только страданиями искупит грех первородный и иные грехи! Ты же, слабовольный, сам сгинешь в геенне огненной, но и брата с собой утянешь. Ибо грешен он! Грешен!
Я не позволил ему прикоснуться к Антуану, ярость, каковую вызвали в сердце моем эти слова, захлестнула меня с головой, лишив всякого рассудка. Видимо, жила и во мне отцовская буйность нрава, дремала до поры, а теперь, пробудившись, заволокла очи безумием.